заинтересовать настойчивое стремление критика отделить Чехова от "чеховщины", по мнению Философова, "подчеркнутой" в Художественном театре. Под "чеховщиной" понимается сведение многообразного содержания пьес писателя преимущественно \22\ к изображению "сумеречного", тусклого существования героев, преобладание элегически минорных нот, приглушенность сатирических мотивов. "...это их Алексеев (Станиславский. - А.Т.) сделал такими плаксивыми", - говорил Чехов Сереброву (Тихонову) о своих пьесах. Возможно, что именно в противовес этой тенденции Чехов протестовал, когда "Вишневый сад" именовали драмой, и склонен был скорее считать его водевилем. Утверждение Философова, что "значение Чехова не исчерпывается "чеховщиной"**, вполне отвечало собственным, казалось бы - парадоксальным, претензиям драматурга к постановкам, сделавшим его пьесы знаменитыми.
______________
* Мир искусства, 1902, № 11, с. 50.
** Мир искусства, 1902, № 11, с. 49.
Не только эти, еще далеко не полностью исследованные взаимоотношения Чехова с "декадентами" доказывают, что его доброжелательность к чужому таланту, готовность выслушать и понять иное, чем его собственное, мнение имели определенные границы и никогда не превращались в отступничество от основных идейных и творческих принципов, которыми он руководствовался.
Уже в наше время Сергей Антонов в "Письмах о рассказе" обратил внимание на тот эпизод из воспоминаний И.Л.Щеглова, где последний "уличил" автора "Степи" в стилистической небрежности. Речь шла о бабушке Егорушки, которая "до своей смерти была жива и носила с базара мягкие бублики". "Тогда он еще не достиг совершенства стиля..." - с комичной важностью заключал мемуарист, хотя, по справедливому замечанию Антонова, этот "нескладный" оборот исходит от самого малолетнего героя и прекрасно передает всю наивность его мышления. Чехов пощадил самолюбие своего "критика" и не стал опровергать его мнения, но исправлять мнимый промах и не подумал, придав своему отказу самый легкомысленный характер: "А впрочем, нынешняя публика не такие еще фрукты кушает. Нехай!"
А.Серебров (Тихонов) колоритно запечатлел острый спор Чехова с ним, когда он решил было превознести все написанное пользовавшимися тогда громкой известностью авторами, к которым и сам Антон Павлович в общем благоволил. Речь шла, между прочим, и о М.Горьком, стремительно возраставшая слава которого ослепляла многих читателей, подобных юному чеховскому собеседнику, и заставляла их, по досадливому замечанию Антона Павловича, "совсем не то ценить в Горьком, что надо" - не высокую художественную простоту его лучших рассказов, а те черты, которые представлялись его старшему собрату искусственными и излишне бравурными.
Поразившая актеров Художественного театра величайшая деликатность Чехова в советах и подсказках при воплощении его пьес, о которой в один голос свидетельствуют все участники и свидетели репетиций, также сочеталась с непреклонностью в главном. "Лишь одно он отстаивал особенно энергично, отмечает К.С.Станиславский, только что \23\ писавший, что Чехов выражал свое мнение "очень редко, осторожно и почти трусливо", - как и в "Дяде Ване", так и здесь (в "Трех сестрах". - А.Т.) он боялся, чтобы не утрировали и не карикатурили провинциальной жизни, чтобы из военных не делали обычных театральных шаркунов с дребезжащими шпорами..." А будущей жене писателя, О.Л.Книппер, запомнилось его неожиданное изъявление недовольства исполнением последнего акта "Чайки", запомнилось как пример того, как "решительно и необычно для него протестовал Чехов, когда ему было что-то действительно не по душе".
И конечно же, апофеозом чеховской принципиальности и открытым проявлением его гражданского и этического чувства был его знаменитый отказ, совершенный вместе с В.Г.Короленко, от звания почетного академика в знак протеста против позорного аннулирования избрания в Академию наук А.М.Горького после выраженного царем неудовольствия. Это событие по праву запечатлелось в памяти многих мемуаристов.
У некоторых тогда вообще впервые "открылись глаза" на истинного Чехова, поскольку, например, четкая позиция, которую он занял по отношению к нашумевшему в конце века делу Дрейфуса и которая привела его к резкому конфликту с Сувориным, не получила столь широкой огласки.
Однако, разумеется, обилие мемуарных свидетельств о горячем сочувствии писателя нараставшему общественному подъему и его надеждах на будущее своей родины порождено не только "прозрением" мемуаристов, но и очевидными переменами в умонастроении самого Чехова.
Рос не только новый чеховский дом в Ялте. Рос и сам писатель - и в своих последних произведениях, и в своем понимании событий, хотя болезнь и вынужденное пребывание в Крыму остро воспринималось им как величайшее препятствие на пути познания новой, изменяющейся России.
Воспоминания всех, кто бывал у Чехова в Ялте, говорят о жадном "впитывании" писателем всех доносившихся до него сведений о том, что происходит в "эпицентре" нараставших событий.
В этой связи примечательна заметная эволюция отношения Чехова к студенческим волнениям, которые прежде часто казались ему лишь одной из форм поверхностного и быстро "выветривающегося" либерализма, а на рубеже веков стали, по свидетельству мемуаристов, вызывать у писателя несравненно больший интерес и сочувствие.
Стремлением пополнить запас своих знаний о жизни промышленной России была, очевидно, продиктована и поездка уже тяжелобольного Чехова вместе с Саввой Морозовым в его уральские "владения". Интересны также свидетельства Н.Гарина (Михайловского) и других, что писатель лелеял планы нового путешествия на Дальний Восток по своей медицинской специальности в связи с началом войны с Японией.
Реакция Чехова на события этой войны, запечатленная в знаменитой книге К.С.Станиславского "Моя жизнь в искусстве" и в ныне публикуемой