— Дождик к обеду соберется…
Вовка сидел тихо, но бабушка словно почуяла неладное:
— Спишь, запечный житель?
— Нет.
— Ты не заболел?
— Нет.
— На улицу не ходил?
— Я совсем немножко.
Бабушка вздохнула:
— Ох, бедовая голова. Говорила же, не ходи пока гулять… Видел тебя кто?
— Дима.
— Дурачок? Он-то что делал?
— Не знаю.
— Напугал тебя?
— Да… Чуть-чуть…
— Наговорил, чай, всякого. Ведьмой называл меня?
— Называл.
— Ты, Вова, его не слушай, — строго сказала бабушка. — Дурачок он, чего с него взять… — Она вновь подошла к окну, захлопнула его, опустила медный шпингалет. — Надо мне идти. В восемь часов велели нам еще раз собраться. Теперь по два раза на дню будут нас как скотину сгонять, да считать по головам, не пропал ли кто… Ты, Вова, сядь у окна. Я им опять скажу, что ты с самого утра, не спросившись, в лес ушел. Дом прикрою, но если увидишь, что чужой идет, спрячься, как вчера спрятался. Хорошо?
— Хорошо, ба…
Оставшись один, Вовка сел к завешенному жёлтым тюлем окну. Он видел, как мимо колодца прохромал, опираясь на клюку, дед Семён, которого бабушка почему-то называла Колуном, как из-за кустов сирени вышла на тропку соседка баба Люба, единственная, у кого хватало сил держать корову, как она встала под корявой ветлой и дождалась бабушку Варвару Степановну, а потом они вместе направились к избе бабушки Анны Сергеевны, что находился на другом посаде возле школы-развалюхи, с головой заросшей крапивой. Там уже стояли люди, но кто они — пришлые мужики или местные старики — Вовка разглядеть не сумел. Забыв о своем страхе перед пустым домом, он следил за собирающимися людьми, и чувствовал, как в груди рождается страх новый — рациональный и конкретный — страх за бабушку, за местных стариков, за себя и за родителей.
Очень уж всё было похоже на один фильм про войну, где мордатые фашисты с голосами, пахнущими табаком и перегаром, сгоняли послушных людей в кучу, а потом запирали их в сарае и, обложив соломой, сжигали.
Вернулась бабушка не одна, а с тремя чужими мужиками, небритыми, хмурыми, страшными. Один из них держал бабушку под локоть, два других шагали далеко впереди — у первого тонкий ломик на плече, у второго топор, заткнутый за солдатский ремень. Они сбили замок и ввалились в избу — Вовка слышал, как словно копыта загремели на мосту крепкие подошвы, и залез под рваную фуфайку, навалил сверху пыльных мешков, отгородился корзинами и валенками, прижался спиной к бревенчатой стене.
Через несколько секунд в доме уже хозяйничали чужаки: сдвигали и опрокидывали мебель, срывали висящую на гвоздях одежду, рылись в шкафу. Потом один забрался на печь — и с полатей полетели вниз корзины и тряпье. Вовка крепко вцепился в накрывший его ватник, тихонько поджал ноги. Чужой человек дышал рядом, надрывно и страшно дышал, словно зверь, — ему было тесно и неудобно под потолком, он стоял на четвереньках, на хлипкие полати влезть боялся, и потому тянулся далеко вперед, в стороны, выгребая барахло, копившиеся здесь многие десятилетия.
А потом дыхание оборвалось, и злой голос торжественно объявил:
— Здесь он, сучёныш!
Холодная шершавая ладонь крепко схватила Вовку за щиколотку, и неодолимая сила потянула его из укрытия.
Вовка заверещал.
Его выволкли, словно нашкодившего щенка, бросили на середину комнату, перевернули ногой, прижали к полу.
А потом два мужика били бабушку — деловито и лениво, словно тесто месили. Бабушка закрывала руками лицо, молчала и долго почему-то не падала.
В полдень сделалось темно, будто поздним вечером. Иссиня-черная туча приползла с севера, гоня перед собой ветер с пыльными бурунами, издалека возвещая о своем приближении густым рокотом. Первые капли упали тяжело, словно желуди, прибили ветер и пыль, испятнали крыши. Блеснула молния, ушла в землю где-то у старого брода, гром проверил крепость оконных рам. И вдруг ливануло так, что в печах загудело…
Первым явился дед Осип, закутавшийся в военную плащ-накидку. Разделся он на мосту, прошел в дом, оглядел беспорядок, присел возле бабушки,