— Назван был в учиненных допросах камергер Лилиенфельд.
— Лилиенфельд? — удивилась Елизавета. — Яков?
— Он самый, ваше величество.
— В чем его вина?
— Жена Софья болтала о заговоре, а он знал и не донес.
— В ссылку негодяя. Вот кому верить, Лесток? С моего стола кормятся и меня же предать норовят. Софью в крепость, и немедленно.
— Она беременна, ваше величество.
— Ну и что? Я должна позволять плодиться моим врагам? Кто там еще?
— Князь Иван Путятин, поручик Мошков, Александр Зыбин.
— Ну вот видите, Лесток, целая шайка набирается, а вы говорите «болтовня».
— То не я, ваше величество, это графиня Бестужева так сказала. Я сразу говорил, что это заговор.
— Итак, заканчивайте следствие, Иоганн, и сразу судить. Дабы суд был справедливым и беспристрастным, введите в состав уважаемых иереев.
— Сколько, ваше величество?
— Трех достаточно. Пригласите в генеральное собрание Сената троицкого архимандрита Кирилла, суздальского епископа Симона и псковского Стефана. И довольно. Судите. И мне сентенцию на стол для утверждения. Ступайте, Лесток, у меня еще с Бестужевым разговор.
«Черт бы драл твоего Бестужева», — подумал лейб-медик, удаляясь. Но в приемной, столкнувшись с вице-канцлером, раскланялся, произнес деланно дружелюбно:
— Здравствуйте, Алексей Петрович.
— Здравствуйте, доктор, — несколько холодно ответил Бестужев, догадывающийся об истинной цели возни вокруг заговора. И не удержался, уколол немца: — Юриспруденцию осваиваете, ваше сиятельство? — И направился в кабинет, вызванный гофмаршалом.
— Алексей Петрович, садитесь, — пригласила Елизавета Петровна.
— Благодарю вас, ваше величество. Я постою.
— Вы слышали, что наделал тут этот Ботта — представитель Марии Терезии? Он организовал целый заговор против меня. И я вынуждена подозревать, не с ее ли подсказки он это делал? Он же лицо официальное? Верно?
— Верно, ваше величество.
— Значит, каждое его слово — это олово его государыни. Так?
— Не всегда, ваше величество.
— Как так «не всегда»? Он же здесь ее представлял?
— Ее, ваше величество.
— Вот и все. Пожалуйста, напишите ей официальное письмо, в котором выразите удивление ее позицией к нам, высказанное здесь Боттой.
— Но Ботта болтал это в частных беседах, а на официальных приемах он был вполне лоялен, ваше величество.
— В этих частных беседах, как вы их называете, Алексей Петрович, он настроил против меня полстолицы. Составляйте официальный запрос Марии Терезии и сами подпишите, но перед отправкой покажите мне.
— Слушаюсь, ваше величество.
— А сегодня вечером извольте ко мне быть на бал с супругой.
— Увольте, ваше величество, дел выше головы.
— Не увольняю, граф. Ступайте!
Елизавета Петровна имела основания втайне ненавидеть австрийскую эрцгерцогиню Марию Терезию — королеву Венгрии и Богемии. За ее высокородное происхождение, которого не было у Елизаветы, рожденной бывшей прачкой, да еще и вне брака. И еще за не менее безупречное поведение в личной жизни, чем не могла похвалиться дщерь Петра Великого. Поэтому историей с Боттой она имела возможность хоть как-то унизить Марию Терезию, якобы вмешивающуюся во внутренние дела другого государства. Вот и поручила вице-канцлеру приготовить дипломатическую «пилюлю» эрцгерцогине: «Ишь ты, вздумала мутить народ в моей империи».
Начавшийся во второй половине июля розыск шел всю первую половину августа. Еще 17 августа на дыбу поднимали всех Лопухиных и Бестужеву и били кнутом, но ничего нового добиться от них не могли. Все главное было сказано ими до пыток.
А 19 августа на стол ее величества легла сентенция — приговор суда. Однако у Елизаветы Петровны не было времени читать и подписывать приговор, шли балы и маскарады. К каждому надо было готовиться, шить по нескольку платьев, костюмов, масок.
Лесток, как наиболее близкий человек к императрице, имел смелость дважды напомнить ей о подписи:
— Ваше величество, вы прочли сентенцию?
— Нет, Иоганн, еще успеется.
И наконец, вернувшись как-то уже под утром с одного из балов в хорошем настроении, она изволила потянуть к себе сентенцию. Бегло прочла ее.
— Всех Лопухиных и Анну колесовать да еще и языки вырезать. Мошкова с Путятиным четвертовать, Зыбину и Лилиенфельд отсечь головы, дворянина Ржевского высечь и написать в матросы. Кошмар! Дайкось перо, — кивнула императрица фрейлине.
Та умакнула перо в чернила, протянула государыне и придвинула поближе чернильницу.
— Приходится миловать негодяев, — молвила Елизавета Петровна. — Дарить живота им. Так, Лопухину и Бестужеву высечь публично плетьми, — бормотала Елизавета, строча внизу сентенции, — урезать языки, чтоб не болталось, и сослать в ссылку в Сибирь. Мошкову и Путятину довольно кнута, Зыбину плети и ссылка. Софью Лилиенфельд, пока не разрешится от бремени, не наказывать, а только объявить, что велено ее высечь плетьми и отправить в ссылку. Ржевского написать в матросы, не наказывая.
Размашисто подписавшись, Елизавета отбросила перо: «Фу-у-у».
Редко ей приходится так долго писать.
К 31 августа напротив Коллегий был воздвигнут эшафот, именовавшийся в тех документах «театром». И казни в том веке были самым желанным зрелищем для толпы. К этому «театру» сбегался почти весь город, и чем жесточе была казнь, тем интереснее для зевак.
И на этот раз выстроен помост, на котором плаха с воткнутым топором, корзина для голов отсеченных, столб с перекладиной, кнут и сам палач в красной рубахе до колен, с черным рукавом. Рожа красная, борода рыжая, широкая во всю грудь. Смотрит на толпу свысока и даже с оттенком презрения. Сегодня на «театре» он сам царь и бог и никто ему не указ, и оттого все с уважением и трепетом посматривают на него: «Не дай бог к такому угодить, господи помилуй, свят, свят».
К эшафоту привезли осужденных, и горластый подьячий, взобравшись на «театр», громко прочел приговор суда.
«Ага-а! — злорадствуют самые кровожадные в толпе. — И до графьев добрались».
Однако, помедлив, подьячий оглашает милость ее величества, и в ответ — вздох сожаления из толпы. Не часто графские головы отлетают.
Ну да что поделаешь, царица ныне жалостливая шибко. Даже врагов своих милует.
Первой на «театр» поднимается графиня Бестужева. В толпе шепотки: «Родственница самого вице-канцлера, а не помогло. Не заступился, видно».
Палач шагнул к ней одежду срывать для кнута. Графиня незаметно сунула в огромную лапу ката золотой крестик с бриллиантами. Тысячи глаз в толпе, а никто не узрел сего. Смиренно позволила Анна Григорьевна привязать себя к столбу.
Свистнул кнут палача, щелкнул выстрелом пистолетным, а оголенной спины графини почти не коснулся. Палач — большой мастер своего дела, сумел со свистом и щелканьем высечь графиню, почти не задев холеной спины ее, на которой и так красовались синие полосы еще от застенка. Поди отгадай, от кого они.
И язык графине палач «урезал» так, что и не задел его, отряхнул руку над корзиной, словно бросил туда что-то.
А когда поднялась на эшафот красавица Лопухина, в жилах которой наполовину текла спесивая немецкая кровь, не смогла утерпеть бесцеремонных рук палача, стала отбиваться вдруг, мало того, еще и укусила лохматую потную руку ката.
Озверел рыжебородый, сорвал одежду, едва не до колен оголив все прелести красавицы. Примотал к столбу несчастную и так отходил ее кнутом, что она и сознания лишилась. И все это под восторженные вопли зевак.
Пришла в себя Наталья Лопухина, когда кат полез в рот к ней язык вытягивать, да лучше бы не приходила. Под восторженный ор толпы отполоснул ей палач язык едва не под корень. Поднял кровоточащий комок над головой, вскричал весело:
— Кому язык нужен? Дешево продам.
А Лопухина опять была в памороках, и изо рта ее хлестала кровь прямо на помост «театра». Так не приходящую в сознание и стащили ее вниз.
Графине Бестужевой суждено было жить и умирать от голода и холода в Якутске. Лопухину с мужем сослали в Селенгинск, где и похоронила она его. Сама была помилована лишь Петром III и воротилась в Петербург сгорбленной, беззубой старухой, пережив не надолго свою царственную гонительницу.