«Ах, вот оно как, — подумалось мне, — неужто и со мной хотят осуществить такое: подвергнуть выучке, взрастить, вдохновить и согреть жаром. Только не это!» Однако вслух я ничего подобного не сказала и произнесла совсем другое.
— Но ведь мосье Поль, кажется, здесь не живет? — только и спросила я, не почтя уместным вступать с ним в богословские прения.
— Нет, он лишь иногда приходит поклониться своему ангелу, исповедаться мне и отдать дань уваженья той, кого он называет своей матерью. Сам он занимает две тесные комнатенки, обходится без прислуги, но не допускает того, чтобы мадам Уолревенс рассталась со своими бесценными украшениями, какие вы на ней видели и какими она тешится с младенческой гордостью, ибо это уборы ее юности и последние остатки былого богатства сына ее — ювелира.
— Сколько раз, — тихонько пробормотала я, — этот человек, мосье Эманюель, по пустякам не проявлял должного великодушия и как велика его душа в делах существенных!
Правда, признаюсь, меня пленили великодушием вовсе не исповеди его и не поклоненье «ангелу».
— А когда она умерла? — спросила я, снова окидывая взглядом портрет Жюстин Мари.
— Двадцать лет назад. Она была немного старше мосье Эманюеля, ему ведь совсем недавно минуло сорок.
— И он все еще ее оплакивает?
— Сердце его будет вечно горевать по ней. Главное в натуре Эманюеля постоянство.
Он проговорил это, нажимая на каждый слог.
Но вот сквозь облака прорвалось бледное, жидкое солнце; дождь еще лил, но гроза улеглась; проблистали последние молнии; день клонился к закату, и, чтобы поспеть домой засветло, мне не следовало более задерживаться, а потому я встала, поблагодарила святого отца за его гостеприимство и рассказ и получила в ответ «pax vobiscum»,[399] произнесенное, к моей радости, с истинным благоволением; зато последовавшая затем загадочная фраза куда менее мне понравилась.
— Дочь моя, вы будете тем, чем вам должно быть.
Это прорицание заставило меня пожать плечами, как только я очутилась за дверью. Немногие знают, наверное, что с ними станется, но, судя по всему уже случившемуся со мною, я предполагала жить далее и умереть трезвой протестанткой; пустота внутри и шумиха вокруг «святой церкви» весьма умеренно меня привлекали. Я шла домой, погрузясь в глубокие раздумья. Каково бы ни было само католичество, есть добрые католики. Эманюель, кажется, среди них из лучших; затронутый предрассудками и зараженный иезуитством, он способен, однако, к глубокой вере, самоотречению и подвигам благотворительности. Остается только убедиться в том, как обращается Рим с этими качествами: сберегает ли во имя их самих и во имя господне, либо обращается с ними как ростовщик, используя для наживы.
Домой я добралась на закате. Я не на шутку проголодалась, а Готонша оставила для меня порцию ужина. Она заманила меня поесть в маленькую комнатушку, куда скоро явилась и сама мадам Бек со стаканом вина.
— Ну как? — начала она, усмехаясь. — Как встретила вас мадам Уолревенс? Elle est drole, n'est-ce pas?[400]
Я рассказала ей о том, как та меня встретила, и дословно передала ее любезное поручение.
— Oh la singuliere petite bossue! — расхохоталась она. — Et figurez-vous qu'elle me deteste, parcequ'elle me croit amoureuse de mon cousin Paul; ce petit devot qui n'ose pas bouger, a moins que son confesseur ne lui donne la permission! Au reste[401] (продолжала она), если б он уж так хотел жениться, хоть на мне, хоть на ком-то еще — он бы все равно не смог. У него уже и так на руках огромное семейство — матушка Уолревенс, отец Силас, почтенная Агнес и еще без числа всяких оборванцев. Виданное ли дело — вечно взваливать на себя непосильный груз, какие-то нелепые обязанности. Нет, другого такого поискать! А к тому же он носится с романтической идеей о бледной Жюстин Мари, personnage assez niaise a ce que je pense[402] (так непочтительно высказалась мадам), которая якобы все эти годы пребывает средь ангелов небесных и к которой он намеревается отправиться, освободясь от грешной плоти, pure comme un lis a ce qu'il dit.[403] Ох, вы бы умерли со смеху, узнай вы хоть десятую долю всех его выходок! Но я мешаю вам подкрепляться, моя милочка, кушайте на здоровье, ешьте ужин, пейте вино, oubliez les anges, les bossues, et surtout, les professeurs — et bon soir![404]
Глава XXXV
БРАТСТВО
«Oubliez les professeurs». Так сказала мадам Бек. Мадам Бек, женщине мудрой, лучше б не произносить этих слов. Напрасно дала она мне такой совет. Добро бы ей оставить меня в покое, и я предавалась бы своим мыслям, мирным, безразличным, равнодушным и не связанным с тем лицом, какое она предписывала мне забыть.
Забыть его? Ах! Хитрый же сочинили они способ, как заставить меня забыть его, — умные головы! Они открыли мне, до чего он добр; они сделали моего милого чудака в глазах моих безупречным героем. И еще распространялись о его любви! А я до того дня и не знала, умеет ли он вообще любить!
Я знала его ревность, подозрительность; видела в нем проявления нежности, порывы чувства, мягкость, находившую на него теплой волной, и состраданье, проступавшее в душе его ранней росой и иссушаемое гневливым жаром, — вот и все, что я видела. А эти двое, преподобный отец Силас и мадам Бек (я не сомневалась, что они сговорились), приоткрыли мне святыню его сердца, показали детище его юности, великую любовь, столь крепкую и безграничную, что она насмеялась над самой Смертью, презрела похищение плоти, прикрепилась к бестелесному духу и победно и верно бдит над гробом вот уже двадцать лет.
И то была не праздная, пустая потачка чувствам; он доказал свою преданность, посвятив лучшие порывы души цели самоотреченного служения и жертвуя собою безмерно; он лелеял тех, кем некогда она дорожила, он забыл о мести и взвалил на себя крест.
Что же до Жюстин Мари, я представила ее себе так живо, как если бы видела ее воочию. Я поняла, что она очень мила; таких девушек я то и дело встречала в школе у мадам Бек — флегматических, бледных, тихих, бездейственных и мягкосердечных; глухих ко злу и не согретых огнем добра.
Если она парила на ангельских крылах, я-то знаю, чья поэтическая фантазия ими ее наделила. Если на чело ее падал отблеск божественного нимба, я-то знаю, чей мечтательный взор первым различил над нею это сиянье.
И мне ее бояться? Неужто в портрете бледной мертвой монахини таится для меня вечная угроза? Но как же быть с благотворительностью, поглощавшею все средства? Как же быть с сердцем, клятвой обреченным на ненарушимую верность усопшей?
Мадам Бек и отец Силас — зачем вы заставили меня биться над этими вопросами? Они обескуражили, озадачили и неотвязно мучили меня. Целую неделю я засыпала по ночам и просыпалась по утрам с этими вопросами. И они смутно тревожили меня даже во сне. И решительно никто не мог мне на них ответить, кроме маленького смуглого человечка в бандитской феске и ветхом и пыльном, выпачканном чернилами сюртучке.
После своего визита на улицу Волхвов я очень хотела его увидеть. Мне сдавалось, что теперь, когда я все знаю, лицо его тотчас приоткроет предо мной новую, интересную и ясную страницу; я мечтала по нему удостовериться в странной его приверженности, отыскать следы полурыцарственного, полумолитвенного поклонения, о котором толковал отец Силас. Он стал святым мучеником в моих глазах, и таким мне хотелось теперь его встретить.
Случай не замедлил представиться. На другой же день мне пришлось проверить свои новые впечатления. Да. Я удостоилась свидания со «святым мучеником» — свидания не торжественного, не чувствительного, отнюдь не библейски-возвышенного и весьма оживленного.
Часа в три пополудни мир старшего класса, благополучно водворенный под безмятежным правлением мадам Бек, каковая in propria persona[405] давала один из безупречных своих и весьма поучительных уроков, — этот мир, говорю я, был нежданно нарушен безумным вторжением сюртучка.
Я сама сохраняла совершенное спокойствие духа. Избавленная от ответственности присутствием мадам Бек, убаюканная мерными переливами ее голоса, наставляемая и услаждаемая ясностью ее объяснений (преподавала она и впрямь хорошо), я рисовала, склонясь над своим бюро, точнее, копировала затейливую гравированную надпись, уныло доводя мою копию до полной неотличимости от образца, в чем я и полагала задачи искусства. И — странное дело — я извлекала из этих трудов высшее наслаждение и научилась воспроизводить витиеватые китайские письмена на стали или меццотинтовых пластинах, создавая произведения, приблизительно столь же ценные, как вязанье, хоть в те времена я очень с ним носилась.
И вдруг — о боже! Рисунки, карандаш — все разом скомкала беспощадная, сокрушающая рука. Самое меня согнали, стряхнули со стула — так раздраженная кухарка выбрасывает из коробочки для специй завалявшийся на дне одинокий и сморщенный миндальный орешек. Бюро и стул разъехались в разные стороны. Я поспешила на выручку своим мебелям.
Но вот уже и бюро, и меня, и стул водрузили в центре залы — просторного помещения, соседствующего с классом и используемого обыкновенно только для уроков пения и танцев, — и водрузили столь непререкаемо, что и отдаленной надежды не осталось у нас вернуться восвояси.
Едва овладев собой после потрясения, я обнаружила против себя двоих, видимо, я должна сказать — джентльменов, — первого черноволосого, другого светлого; первый был вида сурового, как бы военного, и в сюртуке с галунами, второй небрежной одеждой и развязностью манер скорее походил на поклонника изящных искусств. Оба блистали великолепием усов, бакенбард и эспаньолок. Мосье Эманюель держался от них в некотором отдалении. Лицо его пылало гневом; жестом трибуна он выбросил руку вперед.
— Мадемуазель, — сказал он, — вам должно доказать этим господам, что я не лжец. Соблаговолите ответить, в полную меру способностей ваших на вопросы, какие они вам предложат. Вам придется написать и композицию на ими выбранную тему. Они считают меня бесчестным обманщиком. Якобы я сам пишу эссеи и собственные работы подписываю именами своих воспитанниц и похваляюсь их успехами. Вам должно снять с меня это обвинение.
Grand ciel![406] Тщетно избегала я столько времени этого судилища! Оказалось, что двое холеных, усатых, язвительных господ не кто иные, как профессора колледжа, мосье Буассек и Рошморт, педанты, снобы, скептики и насмешники. Мосье Поль опрометчиво показал им один из моих опусов, которого самой мне вовсе не хвалил и вообще не упоминал. Я думала, он про него и забыл. Тот эссей ничем не был примечателен, он казался примечательным лишь в сопоставлении с обычными изделиями иностранных учениц, в английском заведении его бы и не заметили. Мосье Буассек и Рошморт сочли за нужное подвергнуть сомнению его подлинность и заподозрить подлог. Мне предстояло доказать свое авторство и подвергнуться экзаменационной пытке.
Произошла памятная сцена.
Начали с классиков. Полное неведение. Перешли к французской истории. Я едва сумела отличить Меровея[407] от Фарамона. Меня пытали множеством «измов», а я в ответ лишь трясла головой либо произносила неизменное «Je n'en sais rien».