— Грубы! Нет, Грэм: грубости я бы не стерпела.

— Ну, уж я-то помню: тихоня Люси Сноу не пользовалась моим расположением.

— Но и не страдала от вашей жестокости.

— Еще бы, и сам Нерон не стал бы мучить существо, скромное как тень.

Я улыбнулась; но подавила стон. Ах, только бы он оставил меня в покое, перестал говорить обо мне. Я не желала слышать этих эпитетов, этих характеристик. Я оставляла на его совести «тихоню Люси Сноу» и «скромную тень»; я не оскорбилась, я только ужасно устала; его слова давили меня свинцовой холодностью; не смеет он так меня обременять. К счастью, скоро он переменил разговор.

— А в каких отношениях были мы с «Полли»? Если память мне не изменяет, мы не враждовали…

— Вы выражаетесь слишком туманно. Не думаете ли вы, что у «Полли» такая же слабая память?

— О, к чему теперь толковать про «Полли»; скажите лучше — мисс де Бассомпьер; и уж, конечно, сия важная особа не помнит Бреттон. Взгляните в эти глазищи, Люси: могут ли они прочесть хоть слово на странице памяти? Неужто их заставлял я глядеть в букварь? Она и не подозревает, что я учил ее чтенью.

— По Библии воскресными вечерами?

— Теперь у ней безмятежный, тонкий, милый профиль, а тогда какое у нее бывало беспокойное, встревоженное личико? Что за блажь — детская привязанность! Верите ли? эта дама была в меня влюблена!

— Да, она была к вам привязана, — отвечала я сдержанно.

— О, так вы, значит, помните? Я и сам забыл, но теперь вспомнил. Я больше всего в Бреттоне ей нравился.

— Так вам казалось.

— Я прекрасно все помню. Мне бы хотелось рассказать ей об этом; или лучше бы кто-нибудь, хоть вы, например, нашептывал все это ей на ушко, а я бы следил — вот с этого самого места — за выражением ее лица. Послушайте, Люси, не согласитесь ли вы разодолжить меня по гроб жизни?

— Разодолжить вас по гроб жизни? Нет, не могу. — Я крепко сжала дрожащие пальцы и вдруг осмелела. Я вовсе не собиралась доставлять доктору Джону такое удовольствие. Я уже не без торжества поняла, как ошибается он на мой счет. Он всегда отводил мне роль, мне несвойственную. Сама природа моя ему воспротивилась. Он не подозревал моих чувств; он не умел читать в моих глазах, лице, жестах, хотя, уж верно, они были красноречивы. Просительно склонившись ко мне, он вкрадчиво проговорил: «Ну, я прошу вас, Люси».

Еще немного, и я просветила бы его, я научила бы его не ждать от меня вперед услуг расторопной субретки из любовной драмы; но тут, почти одновременно с его нежным, настойчивым, умоляющим «Ну, прошу вас, Люси!» другого моего уха коснулся резкий шепот.

— Ptite chatte, doucerette, coquette, — зашипел подкравшийся боа-констриктор. — Vous avez l'air bien triste, soumis, reveur, mais vous ne l'etes pas: c'est moi qui vous le dis: sauvage. La flamme a l'ame, l'eclair aux yuex![311]

— Oui, j'ai la flamme a l'ame, et je dois l'avoir![312] — отвечала я и обернулась в совершенной ярости, но профессор Эманюель, прошипев свою дерзость, был таков.

Всего хуже то, что доктор Бреттон, обладавший, как я сказала, тонким и острым слухом, расслышал каждое слово этой тирады; он прижал к лицу платок и затрясся от смеха.

— Грандиозно, Люси, — восклицал он, — бесподобно! Petite chatte, petite coquette![313] Ох, надо рассказать маме! А это правда, Люси, хотя бы отчасти? Думаю, правда: вы красны, как платье мисс Фэншо. Позвольте — теперь я вижу: ведь он же еще так свирепо обошелся с вами в концерте: ну да, он самый, и сейчас он в бешенстве оттого, что видит, как я смеюсь. О, надо его подразнить.

И Грэм, уступая своей любви к озорству, хохотал, острил и шептал, пока я не выдержала и на глаза не навернулись слезы.

Вдруг он пришел в себя; около мисс де Бассомпьер освободилось место; толпа, ее окружавшая, несколько поредела. Его взгляд, бдительный, даже в смехе, тотчас все подметил; он встал, собрался с духом, пересек комнату и воспользовался случаем. Доктор Джон во всю свою жизнь был счастлив — и удачлив. А отчего? Оттого, что зоркие глаза его высматривали благоприятную возможность, оттого, что сердце в нужную минуту побуждало его к действию и у него были крепкие нервы. Его ничем было не сбить с пути; не мешали ни восторги, ни слабости. Как хорош был он в ту минуту! Вот Полина подняла голову, и взор ее тотчас встретился с его взором — взволнованным, но скромным; вот он заговорил с нею, и лицо его залилось краской. Он стоял перед нею, отважный и робкий, смиренный и ненавязчивый, но полный решимости и поглощенный единой целью. Я поняла это тотчас и не стала смотреть дальше если б мне и хотелось смотреть, то просто времени не оставалось; уж было поздно; мы с Джиневрой собрались на улицу Фоссет. Я поднялась и распрощалась с крестной и с мосье де Бассомпьером.

То ли профессор Эманюель заметил, что я не поощряла веселости доктора Бреттона, то ли догадался, что мне горько и что вообще для легкомысленной мадемуазель Люси, охотницы до развлечений, вечер оказался не таким уж праздником, но когда я покидала залу, он встал и спросил, провожает ли меня кто- нибудь до улицы Фоссет. Теперь-то профессор говорил вежливо и даже почтительно и смотрел виновато; но я не могла сразу поверить его любезности и, не задумываясь, принять его раскаянье. Никогда прежде не случалось мне серьезно обижаться на его дерзости или леденеть от его горячности; нынешняя выходка его показалась мне непростительной. Я решила показать, что очень им недовольна, и произнесла только: «Меня проводят».

Нас с Джиневрой, и точно, отвозили домой в карете; и я прошла мимо него, поклонившись бочком, как обыкновенно кланялись ему воспитанницы, выходя на эстраду.

Я вышла в прихожую за накидкой. Мосье Эманюель, кажется, меня поджидал. Он заметил, что погода прекрасная.

— Да? — сказала я, сама довольная сухостью и холодностью своего тона. Мне так редко удается оставаться спокойной и холодной, когда мне горько и досадно, что в ту минуту я почти гордилась собой. Это «да?» прозвучало у меня именно так, как его произносят иные. Сколько раз слышала я, как это словцо, жеманное, кургузое, сухое, слетает с поджатых коралловых уст холодных, самонадеянных мисс и мадемуазелей. Я знала, что мосье Поль долго не вынесет подобного диалога; но он, конечно, заслужил мою сухость. Наверное, он и сам так думал, ибо покорно проглотил пилюлю. Он посмотрел на мою накидку и заметил, что она слишком легка. Я решительно отвечала, что она вполне соответствует моим требованьям. Немного отступив, я прислонилась к перилам лестницы, закуталась в накидку и принялась разглядывать мрачную религиозную живопись, темневшую на стене.

Джиневра все не шла; я досадовала, что она мешкает. Мосье Поль не уходил; я ожидала, что он вот-вот рассердится. Он приблизился. «Сейчас опять зашипит!» — подумала я; я бы просто зажала уши, если бы не боялась показаться чересчур невежливой. Ожидания наши никогда не сбываются: ждешь шепота и воркованья, а слышишь мучительный вопль; ждешь пронзительного крика — к тебе обратятся тихим, приветливым, добрым голосом. Мосье Поль заговорил мягко: «Друзья, — сказал он, — не ссорятся из-за пустяков. Скажите, кто из нас — я или ce grand fat d'Anglais[314] (так скромно означил он доктора Бреттона) — виноват в том, что еще теперь у вас мокрые глаза и горят щеки?»

— Не думаю, мосье, чтобы из-за вас или кого бы то ни было другого со мной могло произойти нечто подобное, — отвечала я, и я опять превзошла себя, намеренно и холодно солгав.

— Ну что я такого сказал? — продолжал он. — Скажите мне; я вспылил; я все позабыл — напомните мне мои слова.

— Нет уж, лучше их забыть! — сказала я, по-прежнему спокойно и холодно.

— Значит, все-таки мои слова вас ранили? Забудьте их; с вашего позволения, я беру их обратно; примите мои извинения.

— Я не сержусь, мосье.

— Тогда еще хуже — вы огорчены. Простите мне мои слова, мисс Люси.

— Я вас прощаю, мосье Эманюель.

— Нет, скажите обычным вашим, а не этим чужим тоном — «Mon ami, je vous pardonne».[315]

Я не могла сдержать улыбки. Кто бы не улыбнулся при виде этой печали, этого простодушия, этой серьезности?

— Bon! — вскричал он. — Voila que le jour va poindre! Dites donc — «mon ami».[316]

— Monsieur Paul, je vous pardonne.[317]

— Никакого «мосье»: скажите по-другому, иначе я не поверю в вашу искренность; ну, пожалуйста, — «mon ami», или, если хотите, по-вашему: «друг мой»!

Что же, «друг мой» звучит не так, как «mon ami», и значит другое; «друг мой» не выражает тесной, домашней привязанности; я не могла сказать мосье Полю «mon ami», а «друг мой» сказала без колебаний. Он же не ощутил разницы и вполне удовлетворился моим английским обращеньем. Он улыбнулся. Если бы только вы увидели его улыбку, мой читатель, вы бы тотчас заметили разницу между теперешней его наружностью и тем, как он выглядел полчаса назад. Не помню, случалось ли мне прежде видеть на устах и в глазах мосье Поля улыбку радостную, довольную или нежную. Сотни раз наблюдала я у него ироническое, язвительное, презрительное, торжествующее выражение, которое сам он, верно, считал улыбкой, но внезапное проявление чувств более теплых и нежных совершенно меня поразило. Лицо преобразилось так как будто с него сняли маску, глубокие борозды разгладились; даже цвет кожи стал светлей; южную желтоватую смуглость, говорившую об испанской крови, вытеснил более свежий оттенок. Кажется, никогда еще я не видела, чтобы человеческое лицо так менялось. Он проводил меня до кареты, тут же вышел и мосье де Бассомпьер с племянницей.

Мисс Фэншо была вне себя; она считала, что вечер совершенно не удался; едва мы уселись и за нами затворились дверцы кареты, она дала волю своему раздраженью. С горечью нападала она на доктора Бреттона. Она была не в силах ни очаровать его, ни уязвить, ей осталась одна ненависть, и эту ненависть она изливала так преувеличенно и неудержимо, что сперва я стоически ее слушала, но, наконец, оскорбилась несправедливостью и вдруг вспылила. Меня взорвало, ведь я тоже иногда бушую, а общество моей красивой, но несовершенной спутницы всегда трогало во мне все самые худшие струнки. Хорошо еще, колеса кареты страшно грохотали по шозвилльской мостовой, ибо, могу заверить читателя, в экипаже нашем не водворилось ни мертвой тишины, ни покойной беседы. Отчасти искренно, отчасти играя я стала усмирять Джиневру. Она бесилась от самой улицы Креси; следовало укротить ее прежде, чем мы окажемся на улице Фоссет: пора было показать ей самой ее неоценимые качества и высокие достоинства; и сделать это надлежало в тех выраженьях, которые доходчивостью и любезностью могли соперничать с комплиментами, какие Джон Нокс[318] расточал Марии Стюарт. Джиневра получила хороший урок; и он пошел ей на пользу. Я совершенно уверена, что после моей трепки она легла спать, вполне отрезвев, и спала еще слаще обычного.

Глава XXVIII

ЦЕПОЧКА ДЛЯ ЧАСОВ

Вы читаете Городок
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату