Я шагнула к кровати. Кожа Эркюля стала совсем прозрачной, под ней отчетливо проступали вены.
— Матушка, ты вернулась… — Хриплый голос его звучал тихо, едва ли громче шепота.
— Мне сказали, что ты ранен. — Я прикоснулась ладонью ко лбу сына. — Можно, я тебя осмотрю?
Я говорила негромко и ласково, чувствуя, как пышет жаром его лицо.
— Не позволяй им отрезать мне ногу… пожалуйста!
— Тебе не отрежут ногу. Обещаю.
Паре откинул край простыни. Мне едва удалось сдержаться и не вскрикнуть при виде гниющей раны на правом бедре Эркюля; воспаленная плоть, казалось, вот-вот лопнет. Зловещие красные полосы протянулись, точно щупальца, к распухшим чреслам.
— Я видел такие раны на поле боя, — сказал Паре. — Если не вмешаться, заражение распространится на кровь. Его высочество был слишком плох, когда его привезли сюда, и я не решился на ампутацию. Теперь…
— Я не виню тебя. — Я остановила его. — Ступай. Принеси мне горячей воды, чистого полотна и макового настоя.
Я смахнула груду одежды со стоявшего неподалеку стула и, присев у кровати, взяла Эркюля за руку.
— Я здесь, с тобой. Все будет хорошо, вот увидишь.
И другой рукой погладила Эркюля по щеке. Борода его, спутанная и жесткая, изрядно отросла, однако не могла скрыть того, как пугающе исхудало его лицо.
— Матушка, — прошептал Эркюль, — мне страшно.
На глаза мои навернулись слезы. Он был плоть от плоти моей, последний плод моей любви к мужу. С самого начала он был обречен; изуродованный болезнью, он оказался беспомощен в мире, которому ведома одна только жестокость. И я тоже не сумела помочь ему. Я должна была его защитить. Уберечь.
— Не бойся, — сказала я. — Тебе ничего не грозит. Я люблю тебя. Твой брат Генрих и Марго, твоя сестра, любят тебя.
Шесть дней я неотлучно была при Эркюле, промывала рану и не скупясь поила его настоем мака и ревеня. Он так исхудал, что под кожей проступали кости. Я знала, что его уже ничто не спасет, а потому старалась, насколько возможно, избавить от боли. Когда дыхание сына стало совсем слабым, а нога почернела, я легла в постель рядом с ним и положила его голову себе на грудь. Я напевала ему песенки, которые матери обыкновенно поют своим маленьким детям; и он прижимался ко мне, успокоенный звуком моего голоса, неустанным движением моей ладони, гладившей его волосы.
И когда Эркюль наконец обмяк и затих, сердце мое разбилось на тысячу осколков. Я обхватила руками безжизненное тело и зарыдала над ним так, как никогда не рыдала при жизни. Я оплакивала сына и злосчастную судьбу, которая с первых шагов в жизни отняла у него будущее.
Я потеряла сына. Генрих потерял наследника.
И если Гиз добьется своего, то Франция потеряет все.
Передав тело Эркюля бальзамировщикам, я отправилась в покои Генриха. Когда я вошла, сын поднялся с кресла, испытующе вглядываясь в мое лицо.
— Эркюль… — только и проговорил он и, когда я кивнула, застонал и отвернулся.
— Нам нужно обдумать свои дальнейшие действия, — сказала я.
Голос мой звучал отрешенно, скрывая нестерпимую боль, которая грозила вот-вот выплеснуться наружу. Сейчас, как никогда, я должна оставаться сильной. Сейчас главная опасность — то, что у Генриха нет наследника-католика.
— Действия? — Сын взглянул на меня с нескрываемым страхом. — Какие еще действия? Что, по-твоему, я должен предпринять?
— Мы пригласим наваррца ко двору. — Я твердо встретила его взгляд. — Он теперь стал твоим вероятным наследником. Правда, в разговоре со мной он наотрез отказался перейти в католичество, но, быть может, нам удастся его переубедить.
— Пригласить наваррца ко двору? — Генрих провел дрожащей рукой по волосам. — Да он же еретик! Гиз нипочем не согласится с тем, чтобы наваррец был объявлен наследником. Он его попросту убьет.
— Возможно. — Я помолчала. — Но ты еще молод, и Луиза тоже молода. Если она забеременеет…
Я осеклась, потому что Генрих разразился безумным хохотом. И тут же стих.
— Ты не понимаешь, — прошептал он. — Я пытался… Господь свидетель, я старался, как мог! Я касаюсь ее, касаюсь и… ничего не чувствую. У меня не выходит… — Генрих сглотнул, затравленно глянул на меня. — Луиза не виновата. Дело во мне. Я… неспособен быть с женщиной.
Эти слова окончательно разрушили жалкие остатки иллюзии, которую Генрих когда-то сотворил в утешение мне и себе. Я не