поддерживая нашу версию, он обретался поодаль.
Берентария же, едва пришедшая в сознание, сразу принялась плакать. Она плакала и плакала, почти непрерывно.
— Почему вы не дали мне умереть? Я так мечтала об этом! — твердила она мне не меньше сотни раз.
Как и ожидал Ахбег, рана ее не загноилась. Не было у Беренгарии и жара, но я предпочла бы обслуживать шестерых больных настоящей чумой, чем одну ее. Она отказывалась есть, не могла уснуть и лишь плакала и плакала.
Заговаривала она со мной лишь изредка. Судя по всему, отец сказал ей о том, что Ричард отправляется в Англию, а после Пасхи, вероятно, состоится свадьба; это известие, естественно, привело ее в отчаяние, вызвавшее сумеречное состояние.
— К чему мне есть? — спрашивала она, отталкивая в сторону все, что я предлагала. — Чтобы остаться живой? Что в этом хорошего? Мне незачем жить.
Если ей действительно не суждено полюбить другого человека, то смысла в ее жизни было не больше, чем в моей. Теперь она находилась в том же положении, что и я в тринадцать лет. Но я любила книги, интересовалась всем, что происходило в мире и с окружающими меня людьми. Мне нравился уют, в котором я жила. Я мечтала о строительстве дома. Я находила что-то любопытное даже в смене времен года, в изменениях погоды. Однако говорить о таких эфемерных радостях женщине в состоянии душевного не покоя — все равно что предлагать конфетку несчастному, с которого содрана кожа. Поэтому я просто давала ей выговориться, а сама молчала. Хотя нас было двое, я, как, вероятно, и она, чувствовала себя словно в одиночном заключении. А черепа, в которых роились наши мысли и чувства, были одиночными камерами нашей тюрьмы.
Разумеется, случались минуты, когда мы с нею общались.
Однажды она спросила, почему с нею только я и где все остальные. Я объяснила ей, в чем дело.
— Много шуму из ничего. По мне, пусть хоть весь мир узнает, что я скорее перережу себе горло, чем выйду за нелюбимого.
— Но не сейчас. Позднее ты изменишь свое мнение. И потом, подумай об отце. На него смотрели бы, как на толкнувшего тебя на самоубийство.
— Его чувства не в счет. Он слишком жесток. Если он намеревался сам найти мне мужа, ему следовало сделать это, когда я была еще ребенком. Ждать столько времени, чтобы потом орать на меня, убеждая в том, что я должна выйти замуж за этого Исаака или остаться старой девой, потому что Ричард все-таки женится на Алис, — какая жестокость… — И она снова разразилась слезами.
Любой разговор кончался одним и тем же.
Неожиданно, на четвертый день моего заточения, в Памплону ворвалась весна. Через узкие неприветливые окна небольшой отцовской комнаты проникло солнце и легло на пол золотым узором. Я забралась на высокий каменный подоконник и долго смотрела на Памплону. За несколько последних дней почки деревьев в парках и фруктовых садах постепенно налились, готовые к пышному цветению, и под теплым солнцем этого утра робко и осторожно развернулся каждый лепесток нежных цветов. Бело-розовые цветы персиковых, сливовых и вишневых деревьев пенились и трепетали в лучах утреннего солнца, а вдали виднелись предгорья Пиренеев, уже покрытые недолговечным зеленым ковром.
Я вспомнила о Блонделе. Там, на севере, земля еще скована холодом, но и туда скоро придет весна. Он увидит первое дерево в цвету, подумает о Беренгарии и вновь познает муку любви — в этом году еще будет так, а в следующем цветущее дерево подскажет ему какое-то другое имя…
Я никогда не могла объяснить даже себе самой, почему так упорно недооценивала его постоянство. Я прекрасно понимала, что и на будущий год, и каждый год до самой смерти буду думать о нем, увидев что-то привлекательное, услышав прекрасную музыку, встретившись с чем-то радостным и интересным, что он мог бы разделить со мною. Какой эгоисткой я была, думая, что пылкая влюбленность Блонделя излечима, что Беренгария стала жертвой неразумной, упрямой фантазии и что только одна я по-настояшему влюблена!
Прошло еще два тихих дня, и я впала в панику. Я была недостаточно строга или ненаходчива, чтобы успешно следовать примеру Матильды, ухаживавшей за безумной королевой, и разжимать рот Беренгарии бельевой прищепкой, заставляя ее проглотить бульон, глоток поссета или вина. Никакие уговоры, никакие внушения не могли убедить ее в необходимости принимать пищу. Если я слишком настаивала, она просто отталкивала меня, и все, что я ей предлагала, выливалось на одеяло. С каждым днем ее лицо, словно сжимаясь, становилось все меньше и меньше, а кожа — все более серой, руки казались хрупкими, как старые пересушенные палки. От голода, слез и бессонницы состояние Беренгарии стало почти критическим, и, глядя на нее, я чувствовала себя виноватой и глупой. Наспех придуманный план сохранения ее тайны и душевного равновесия отца, а также избавления от киприотов теперь казался бессмысленным, опрометчивым и ребяческим. Дальше так продолжаться не могло, и в то утро я сказала вошедшему Ахбегу:
— Пора заканчивать эту историю с чумой. Принцессе необходимы более широкое общество и лучший уход, чем тот, на какой я способна. Если вы снимете повязку, я пойду к королю, и сможет объявить, что его дочь здорова.
Ахбег перевел на меня молочно-белые старческие глаза, полные явного злорадства.
— Милорд король изложил свой план и изъявил свою волю, и из чувства долга я поддержал его, а из благодарности согласился участвовать в этом… маскараде, изображая из себя дурака, не понимающего разницы между чирьем и смертельным чумным бубоном. Что ж, кончайте спектакль, чтобы единым словом уничтожить мою репутацию врача. Смейтесь, сколько вам угодно. Но помните: тот, кто смеется над знанием, смеется над Богом, и не будет тому благословения.
Как бы ни безразличен мне был старый лекарь, его слова усугубили мое ощущение собственной глупости и вины. Я не подумала о его профессиональной гордости, а если бы задумалась над этим, решила бы, что он живет настолько уединенной, замкнутой жизнью, что ему давно безразлично общественное мнение. Однако даже в этом мрачном, грязном, одиноком старике, по-видимому, еще жило тщеславие.
— Мне очень жаль, Ахбег. Когда это случилось, нам пришлось думать и действовать быстро. Теперь я понимаю, что наш план плох. Сказать по правде, мне очень стыдно за себя. Я оказалась дурной сиделкой, не умевшей уговорить больную проглотить хоть кусочек размоченного в молоке хлеба!
— У вас не было репутации, которую можно потерять.
— Была. Король верил мне так безгранично, что предоставил возможность одной ухаживать за нею. И вот что из этого вышло…
Когда он снял пластырь, я увидела рану — чистую, сухую, хорошо зажившую.
— Теперь, кроме более веселой компании, и няньки, которую она слушалась бы, ей ничего не нужно, — заметил Ахбег.
Он был прав. Но такое бодрящее общество будет состоять из тех, кто не знал ее тайны, а со мной ей не приходилось делать усилий, чтобы скрывать страдания и боль. Но я не стала высказывать своих соображений по этому поводу.
Ахбег склонился над постелью и посмотрел на Беренгарию. Никогда ни один врач и ни один пациент не смотрели друг на друга с таким полным отсутствием интереса и доверия.
— Я откладываю объявление об ошибке еще на два дня, — сказал он, спрятал руки в рукава и пошел к двери.
— Не могу я на это решиться, — возразила я, вставая между ним и дверью. — Я твержу вам, что за шесть дней она ничего не съела, а вы не обращаете на мои слова никакого внимания. Вы что, не видите, как она исхудала? Если ждать еще два дня, а состояние принцессы не улучшится…
— …то она умрет, — спокойно закончил он фразу. — А поскольку предполагается, что я диагностировал чуму, все будет логично, и мне не придется стыдиться…
Я смотрела на него, потрясенная, не веря своим ушам. Ахбег хочет, чтобы она умерла!
Паника, охватившая меня с самого утра, достигла высшей точки. Я быстро шагнула к двери, открыла ее и громко окликнула дежурных пажей.
— Отыщите его величество. Где бы он ни был и что бы ни делал, пусть немедленно идет сюда. Ну, быстро, бегом!