радостно сиявшего солнца и, найдя на земле последнее сморщенное яблоко, отнесла его медведю Блонделя. Но даже тогда, даже думая о Блонделе, я не могла избавиться от мучительной тревоги, и скоро со смешанным чувством облегчения и любопытства снова перешагнула порог комнаты, где лежала больная.
Посетителей больше не было, и с Беренгарией сидела одна Матильда. По ее лицу я сразу же все поняла — оно было распухшим, со следами недавних слез.
— Увы, слишком поздно! Если бы меня позвали раньше, я бы ее вылечила. Я так старалась… — Ее рука скользнула в карман. Под тканью вырисовывались контуры бельевой прищепки. — Я пыталась применить старый способ, но когда влила ей в рот немного поссета, ее тут же вырвало. — Матильда отвернулась и снова заплакала.
Я склонилась над свежей чистой постелью. Беренгария лежала с закрытыми глазами. Стеганое одеяло едва приподнималось от ее дыхания. Она казалась мертвой.
— Она лежит так уже целый час, — сквозь слезы пробормотала Матильда. — Надо сказать его величеству… и послать за священником.
Я стояла, не отрывая от сестры глаз. Как страшно, непостижимо, противоестественно! Я так боялась этого, так надеялась, что Матильда… веселая компания… Но Беренгария умирала. Все песни и баллады заканчиваются одинаково: «И она умерла от любви». И это логично, романтично и предсказуемо. Но в реальной жизни — в настоящей, действительной жизни — это выглядит необязательным, смешным и отвратительным, потому что смерть, даже смерть красивой девушки и даже смерть от любви, видеть невыносимо.
А потом мне в голову пришла странная мысль. Матильде удавалось с помощью своей прищепки поддерживать жизнь королевы Беатрисы, пока периоды помрачения ее рассудка не стали повторяться гораздо чаще, чем короткие просветления. Так стоила ли овчинка выделки? Если верить Матильде, мать Беренгарии сошла с ума после отказа отца взяться за оружие на стороне Кастилии. Ее дочь помешалась явно из-за помолвки Ричарда Плантагенета с Алис.
Я снова подумала о смерти — об ее холоде и гнусности, о том, что смерть — это последний и непобедимый враг, чьей добычей все мы в конце концов становимся, но с которым вынуждены бороться до самого конца. Никому не дано сказать ей: «Возьми меня!» И никому не дано сказать эти слова, глядя на то, как последнюю черту переходит любимый человек.
Любимый человек?
Любила ли я Беренгарию? Когда-то я страстно ненавидела свою единокровную сестру, завидовала ей, а потом прониклась к ней жалостью. Но никогда до этого страшного момента не понимала, что она дорога мне — и нужна; что ее смерть затмила бы мне свет солнца. Я только теперь поняла это. Я вспоминала все, даже самые незначительные ее достоинства: смелость, неизменно хорошее настроение — в христианском мире не было более счастливого двора, пока она не влюбилась, — отсутствие тщеславия и гордыни несмотря на неземную красоту и высокий титул, манеру тонко реагировать на происходящее и ее всегдашнюю доброту ко мне. Неужели всему этому — и ее несравненной прелести — суждено провалиться в мрачную бездну, уйти в невозвратимое прошлое?
— Матильда, — окликнула я старуху, — приготовьте новый поссет, покрепче и повкуснее. Положите в него все, что можно. Ступайте и делайте, что я говорю!
Как только она вышла, я встала на колени рядом с кроватью, приникла к уху Беренгарии и произнесла приготовленную ложь:
— Я получила письмо от Блонделя. Про Ричарда. Диагос ошибся! Он не женится на Алис. Ты слышишь меня, Беренгария? Ричард не женится на Алис. Так написал Блондель.
Как бы далеко от меня ни была она в ту минуту, мои слова до нее дошли. Большие глаза в глубоких глазницах раскрылись и пристально посмотрели на меня.
— Блондель, — повторила я. — Письмо. Ричард не женится на Алис. Слышишь? Ты понимаешь, что я говорю?
Если бы кровь пышашего здоровьем человека каким-то чудом могла бы перетечь в вены смертельно раненного, истекающего кровью воина, то это зрелище было бы подобно тому, что я увидела. Ахбег был прав — воля к жизни вполне реальная сила. На моих глазах к Беренгарии возвращалась жизнь.
— Повтори, — прошептала она.
Я повторила. И потом еще раз десять, снова и снова. А затем сказала:
— Матильда готовит тебе поссет. Ты ведь выпьешь его, да?
— Что произошло? Приехал Блондель?
— Нет. Я получила письмо.
— А что за известие?.. Ему можно верить?
— Вполне. Но это секрет. Пока нам следует молчать — до его приезда.
— Ричард не женится на Алис?
— Совершенно верно. Ну, а теперь помолчим. Сейчас тебе принесут посеет, ты выпьешь и сразу почувствуешь себя лучше. А вот и Матильда.
О, Бог-отец, Бог-сын и Бог-Дух святой, в чьих руках жизнь и смерть, ты тройственный в одном лице и единый в трех лицах, прости мне эту великую ложь, с которой я вторглась в твои владения. Я не могла дать ей умереть, но спасти ее могла только ложь!
В комнате уже звучал голос Матильды.
— Мой ягненочек, сладкая моя девочка… — говорила она своей любимице, поглядывая на меня как на колдунью.
Беренгария сделала слабую попытку потянуться в постели, словно новорожденный теленок. Она не оттолкнула поссет и открыла рот в ожидании ложки, которую уже подносила Матильда.
Я стояла поодаль, с болью осознавая содеянное мною.
14
В Памплонском соборе я не была с тринадцати лет, когда впервые услышала от подвыпившей Матильды историю моей матери. До того я думала, что находившийся там алтарь был воплощением чистой красоты. Он был сооружен отцом в память об его умершей жене, и, глядя на него, я не переставала восхищаться. Это была башня филигранной работы из слоновой кости с тонкой резьбой, напоминающей кружево из золотых и серебряных нитей, переплетавшихся с изысканностью паутины, украшенная крупными и роскошными драгоценными камнями. Они так слепили глаза, что на них можно было задержать взгляд только на мгновение. Глядя на алтарь, я получала огромное наслаждение, но однажды воскресным утром крепко выпившая накануне Матильда рассказала мне о том, как сошла с ума мать Беренгарии, о том, что моя мать была любовницей Санчо, и о железном корсете. В то утро я, как обычно, смотрела на алтарь и думала: вот он стоит здесь, и я стою рядом — он такой прекрасный, и я, такая уродливая, и оба мы — памятники любимой, сумасшедшей, мертвой женщине.
Рассказ Матильды поверг меня в смятение. Только тогда я полностью осознала свое несчастье, усугублявшееся ослепительной красотой алтаря и ангельской прелестью Беренгарии, всегда бывшей рядом. Мое сознание восстало, и я дала себе зарок никогда больше не входить в этот собор.
Но теперь, холодным вечером, сменившим теплый солнечный день, я снова стояла здесь, одна, в его необъятном мрачном нефе[3]. Какой-то необъяснимый, непонятный мне порыв оторвал меня от ложа Беренгарии и заставил ковылять мимо церкви святого Николая, где я всегда слушала обедню и исповедовалась, сюда, в то самое место, которого я годами тщательно избегала.
Я опустила пальцы в ледяную святую воду в чаше, стоявшей у входа, и, поклонившись алтарю, долго смотрела на это величественное сооружение. Он по-прежнему сиял во мраке собора. Я поняла, что пришла сюда в порыве уничижения и покаяния. Я пыталась вызвать в себе боль, посетившую меня здесь много лет назад. Но почему? Потому, что я солгала? Нет. Я лгала и раньше. Я вовлекла в ложь отца и Ахбега, лгала, отправляя Блонделя в Англию. Но тогда я не чувствовала себя виноватой. В чем же разница?
Я ощупью подошла к столу, где лежали свечи, зажгла и поставила их — одну Пречистой Деве, другую