Пусть лучше полежит-поспит пока, а он сил наберется за это время. Так устал он уже с ней бороться. Они оба устали — и обида, и он…

Еще раз вздохнув, он поднял голову и ругнул себя мысленно, что поехал именно этой дорогой. Ничего теперь не поделаешь, придется вставать в эту слишком медленно, слишком обреченно продвигающуюся очередь из вечерних автомобилистов, тупо смотрящих в лобовые стекла своих машин уставшими от забот дня глазами и чертыхающихся про себя потихоньку разными словами — кто культурно-цензурно, а кто и не очень. Не повезло. А вообще — какая ему теперь разница? Торопиться все равно некуда… И не к кому…

«Так. Стоп. Стоп!» — спохватился он запоздалым самому себе приказом. Вот же расслабился, черт… Вот уже и ее величество обида не заставила себя ждать, изволила проснуться и торопливо подняла свою черную голову: «Ты меня звал? А я вот она, сейчас поднимусь в полный свой рост, и накрою тебя с головой, и напущу туда черного своего туману, и мы еще посмотрим, кто кого победит…»

С обидой, вошедшей в него вместе с услышанным по телефону в то проклятое воскресенье мужским голосом, он все воевал и воевал, непримиримо и отчаянно, и конца этой войне пока не виделось никакого. Бывало, он с потрохами сдавался ей в плен, потом сбегал, героически партизанил, потом снова выходил на открытый бой и падал ею смертельно раненным. И опять вставал. И снова шел в бой. Она, обида, была сама по себе сильной от природы, брала естеством и черным, наваливающимся отчаянием, она была намного, намного сильнее его, конечно. Ну что, что он мог ей противопоставить? Свою правильность да доброту, рассудительность да кретинскую мужскую верность? Тоже нашлись боевые орудия… Да она же с ними играючи, просто-таки одной левой справилась! И правильность его полетела кувырком от ее черного тумана, и доброта предательски перевернулась, превратившись в глубокую злобную ревность, и рассудительность задохнулась, успев только пропищать напоследок: сам, сам виноват… А уж про верность и говорить нечего — она сразу белый флаг выкинула, без боя обиде сдалась. Пытался он спастись от нее и бегством, и даже мило с ним флиртующую симпатягу-сотрудницу однажды в кафе на ужин пригласил, да что толку? Сидел в том кафе, как грустная белобрысая мумия, а обида потешалась вовсю, и хохотала, и хлопала в ладоши, празднуя очередную свою победу.

А потом он научился с ней договариваться. Вести мучительно-рассудительный диалог, который ему и самому давался с трудом. Но все-таки это была настоящая передышка, временное переговорное перемирие, и тут уж его боевые орудия не подвели — и правильность пригодилась, и рассудительность. В диалогах этих он уважительно называл обиду ее величеством, проводил с ней кропотливый анализ ситуации, вспоминал и подвергал критике и самокритике все свои женатые годы, все до единого… А особенно тот, их первый с молодой женой год, когда он так лихо освобождал их семейное гнездышко от постоянного засилья там тещи. Видел, как Вероника страдает в ее присутствии, и старался вовсю — очень уж хотелось молодой жене угодить. Он тогда и не задумывался особо о подоплеке всех этих ее страданий, просто знал — так надо. Так правильно. Так хочет его жена Вероника. Да и немудрено этого было не хотеть — Вероникина мама с ходу поразила его, можно сказать, в самое сердце своим необыкновенно ярким, необыкновенно выпуклым любопытствованием к малейшим деталям их жизни и одновременно очень удивила такой же яркой, такой же выпуклой нелюбовью к своей дочери. Да, да — именно нелюбовью…

Ему даже привиделось однажды, как нелюбовь тещина к дочери и в его лицо взглянула злобным своим любопытством. Он и сейчас помнит эту картинку — слишком остро и больно врезалась она в память. Теща тогда благодаря его стараниям не каждый день к ним наезжала, а по строго установленному им самим регламенту. Сердилась, конечно, но Вероника так сама хотела… Он удивлялся, но с молодой женой не спорил. А в то утро она встать с постели не смогла — с ангиной слегла. Вот он, добрый да заботливый муж, и позвонил с утра теще, чтоб она к дочери приехала, врача ей из поликлиники вызвала. А потом и его день не задался, совестливое беспокойство совсем замучило — как она там, его маленькая, больная Вероничка… Бросил он все, умчался с работы совсем рано. А дальше все, как в кино, было — вот он открывает своим ключом дверь в квартиру, вот торопится к Веронике, которая лежит на диване в температурном своем бреду, вот заходит в комнату… Сидящая за его письменным столом теща так его и не увидела. Она вообще, как ему показалось, ничего в этот момент не видела и не слышала, как слепая и глухая птица на токовище, а только с дрожащим каким-то сладострастием перебирала и вчитывалась в лежащие на его столе деловые бумаги. Он с ходу и не понял даже — чего она там такого интересного нашла, в бумагах-то этих? Ничего там такого особенного и не было… Не понял, пока лица ее не увидел, к нему от стола повернувшегося. А как увидел — содрогнулся от направленного в него острого, прожигающего все нутро, знойного и любопытно- жадного взгляда. Как черная молния какая по нему вдруг прошлась. Или как большое жало прикоснулось. А еще увидел тоскливо-обреченные, мертвые будто глаза больной жены, за мамой своей наблюдающие. Мама-то заботливая, как оказалось, ни врача дочери не вызвала, ни в аптеку не сходила. Мама с большой для себя пользой эти полдня провела — насытила голодное свое любопытство вдосталь, по всем ящикам- столам открытым и закрытым прошлась. Вот тогда он и прочувствовал в полной мере странную эту Вероникину к маме неприязнь. И не в том она вовсе заключалась, что чужие бумаги вроде как читать нехорошо. Подумаешь — бумаги. Он их и сам бы ей отдал — читайте, сколько влезет. Было в этом любопытствовании еще что-то, более оскорбительное, может. Или смертельное даже. Он и сам себе не смог этого факта объяснить, но каким-то образом быстрая, промчавшаяся по нему обжигающая молния тещиного любопытства оставила внутри черную, исходящую крайним раздражением точку. Очень болезненную, между прочим. Он раньше никогда и ни на кого так не раздражался. Он даже предполагать не мог, что любопытство способно так сильно раздражать. Может, оно и впрямь, конечно, непорочное, но уж точно бывает посильнее любого свинства, если исходить из смысла известной пословицы. И чувство странное потом долго еще преследует — будто краб какой с горячими щупальцами внутри шевелится. И жаль, что в русском языке этому крабу слова не найдено. Он бы вот его, к примеру, страстнопытством назвал… Или злобнопытством…

Вот с того момента он и начал усиленно вытеснять Александру Васильевну из их жизни. И вытеснил в конце концов. И в хамах побывал, конечно, и в негодяях, и злобной, крикливой тещиной слюной слегка спрыснут был, но вытеснил все же. И успокоился. Прямо как Иван-царевич в сказке. Победил злого Змея Горыныча, можно теперь и зажить припеваючи. Вот же дурак был…

Теперь, рассуждая обо всем этом со своей обидой — то ли подружкой ставшей, то ли врагиней, и не поймешь, — он клял себя последними словами за эту многолетнюю успокоенность. А как, как тогда было не успокоиться? Все ж у них было так замечательно… И Вероника, перестав с мамой общаться, вдруг расцвела и повеселела прямо на глазах, будто и впрямь сказочную старую шкурку скинула да превратилась из зашуганной молодой лягушатины в красавицу царевну, и потопала себе уверенно дальше, красиво перебирая длинными худыми ножками и неся на плечах с достоинством умную кудрявую головку…

«Так она ж для того только и замуж за тебя выскочила, чтоб от мамы удрать!» — тут же подала ему свою черную реплику обида. И он потерялся сразу. Он не знал, как ей возразить. А что делать — надо было соглашаться, наверное. Но, черт возьми, ведь все равно им было вместе хорошо! Он это точно знает. Не мог он вот так взять и обмануться внешней Вероникиной веселостью! Да она и притворяться не умеет практически…

«Не, мог, конечно, ты не мог обмануться! — сразу вступалась за своего хозяина верная подруга- правильность. — Просто душа-то ее для тебя полными потемками осталась. Ты хоть заглядывал ей когда в душу-то? Она ж привыкла ее оборонять от чужого вмешательства, насобачилась в этом вопросе за годы, с мамой проведенные. А только детская недолюбленность — она штука коварная, знаешь. Она притаиться может до времени, залечь на дно черным камешком, а потом поманят ее внешние какие обстоятельства, и она выскочит вдруг и начнет куролесить направо и налево! Так что думай, Игорь, думай. Сам думай, обиду свою не слушай. Пусть она поспит, а ты подумай…»

Вообще, он и сам когда-то читал об этом в одной умной книжке, было дело. Про детскую эту недолюбленность. Про то, как люди, с детства полную порцию родительской любви не получившие, практически беззащитными оказываются перед любыми испытаниями. А особенно перед чувственными. И обманываются ими легко. А еще в той книжке расписано было умным каким-то мужиком, что выросшие из родительской недолюбленности дети особенно беззащитны перед страстью. Будто принимают звенящие ее, пустые, но горячие колокольчики за настоящую, теплую любовь, и идут на их зов, и тянутся к ним слепо. Они так все время любви ищут. Любой. Всякой. И побольше. И совершают при этом большие жизненные ошибки-глупости. А на самом деле ни в чем они и не виноваты, просто детская эта недолюбленность

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату