влажная пашня, переливы синей долины, далекое мерцание снегов. Но вот из-за башни снова появлялись волы, белая капля чалмы. Крестьянин медленно, верно вел борозду, до другого танка, скрываясь за башней. Белосельцев ждал с нетерпением, когда он, невидимый, развернется на краю своей нивы и снова появится, вытягивая тончайшую нить, сшивая деревянной сохой кромки брони, окружая их паутиной жизни, вечным хрупким плетением.
Советская бригада расставила свои шатры и фургоны, бронетранспортеры и танки на древнем караванном пути, ведущем из Пакистана, через пустыни Гельменда, по руслам высохших рек, сквозь такыры, барханы. Этим путем, днем зарываясь в песок, маскируясь под кибитки кочевников, ночью зажигая подфарники, двигались колонны «тойет» и «симургов» с оружием, террористами. Стремились добраться от границы до кандагарской зеленой зоны, внедриться в кишлаки, раствориться среди садов, виноградников.
Хрупкие бетонные аркады аэродрома казались выпиленными из сахара. Застекленные огромными полукруглыми окнами, отражали взлетное поле, серебряные штурмовики, заостренно глядящие в небо, в сторону Ирана, где пенили воды залива авианосцы Америки. Камуфлированный четырехмоторный транспорт был готов к отлету в Кабул, окруженный аэродромной прислугой. Другой, белесый, стоял в стороне без признаков жизни.
У трапа выстроились две шеренги солдат, лицом к лицу, похожие одна на другую, в синих беретах, в натянутых под ремнями бушлатах, в блеске сапог и блях. Но пристальный взгляд замечал различие в выражениях лиц, в осанках, в поведении в строю, в разных устремлениях глаз.
– Новобранцы приехали, – говорил Мартынов, щурясь на слепящий бетон, туда, где недвижно застыл серебристый большой самолет. – А эти, наоборот, отбывают.
Белосельцеву стали понятны похожесть и различия глядящих друг на друга солдат. Отъезжающие казались выше и крепче, вольней и свободней держались в строю. На погонах было больше сержантских лычек, а на выглаженных парадных бушлатах у многих блестели и круглились медали. Их лица были черней и обветренней, а в глазах сквозь смешки и улыбки, дружелюбную иронию, оставались тревожные огоньки Бог весть от каких пожаров. Но главное – в их лицах блуждало шальное, огромное ожидание воли и Родины, как близкий счастливый обморок.
Прибывшие, высокие и крепкие телом, были еще детьми округлостью щек и ртов, оттопыренностью ушей, серьезной детской суровостью не умеющих хмуриться лбов. Поглядывали осторожно и сдержанно. Исподволь зыркали на близкие горы, пески, на волнистые дали.
Речь держал невысокий худой капитан, чьи слова отлетали с теплым весенним ветром. Кончил говорить, отступил. Шеренга отъезжавших рассыпалась, двинулась навстречу новобранцам. Обнимали их, прижимали к своим медалям, охлопывали легонько, совали в бок кулаками, словно передавали им тайное знание, драгоценное, уберегшее их и уже не нужное. Нужное этим, прибывшим. Новобранцы принимали его, еще не зная, на что оно может сгодиться среди этих гор и долин.
Одни подхватили свои чемоданчики и без строя, вольной гурьбой, еще оглядываясь, но уже всем стремлением своим нацеленные в иное, пошли к самолету, уже там, в родных деревнях и поселках, среди плачущей от счастья родни, в звоне хмельных застолий. Другие, вновь прибывшие, расселись в грузовики, укатили по бетону, чтобы занять в походных шатрах опустевшие койки, взять в оружейной комнате полысевшие, с исцарапанными прикладами автоматы.
– Ну теперь сосновый груз повезем, – с облегчением сказал Мартынов. Словно услышав его слова, из-за белых строений порта выехали запыленные, со стертыми скатами машины, покатили к далекому белесому транспорту. Белосельцев видел, как опустилась у транспорта апа-рель, и скрывавшиеся в самолете люди стали выносить на солнце длинные бруски. Заталкивать их в грузовики. Наполненный брусками грузовик разворачивался, приближался. Тяжело урча, катил мимо Белосель-цева. Его кузов был полон деревянных ящиков, солдатских гробов, которые пахнули запахом пиленой ели.
– Операция запланирована, – сказал с облегчением Мартынов, – снаряды, горючка пришли, а этого добра не хватало.
Белосельцев смотрел, как вслед новобранцам везли их гробы, и ему на ладонь, пригретая солнцем, села малая божья коровка.
Он присутствовал при разводе части. Живая стена солдат колыхнулась бессловесным вздохом и рокотом, приветствуя своего командира. Напряглась литой твердой силой молодых крепких тел и при первых всплесках оркестра, медных, пробежавших по трубам молний шатнулась, пошла, отламывая от себя бруски батальонов и рот. Хрустели по гравию в едином ударе подошв, выбрасывали руки, натягиваясь струнно и трепетно, минуя своего командира, и тот их мерил и числил грозно и зорко. Мусульманское небо синело над их головами. В Белосельцеве была такая любовь к их бравому шествию, к их юношеским остроплечим телам, к румяным молодым офицерам, шагающим под бравурный марш, – такая любовь и боль, что он был готов разрыдаться. «Наш имперский путь, наша доля, – думал неясно он. – По этой хрустящей гальке, среди песков и снегов…»
Мимо проходили ряды, блестела медь, колыхалось красное знамя, и казалось, бригада отрывается от земли, уменьшаясь, подымается в небо, и объятая легкими смерчами, исчезает в бесконечности.
Он проводил время среди экипажей «бэтээров», стоящих в охранении, в открытой, вылизанной ветром степи. Двигался от машины к машине, слушал солдатские притчи о маршах, жаре, о перестрелках в садах и арыках. Записывал впечатления в блокнот, дорожа именами и мыслями, залетающими на страницы песчинками, каплей ружейной смазки, упавшей на строчку со словами «деревня Чижи». У одной из машин солдаты стряпали ржаные коврижки. Насыпали муку на крышку люка, месили тесто, раскатывали его на броне. Готовились окунуть в кипящее масло, пузырящееся в банке над земляным очагом.
Намаявшись на жаре, он залез в машину и улегся на бушлате среди рычагов и прицелов. Задремал, слыша над собой солдатские голоса, негромкие звяки, слабый, сквозь железо, запах муки. Что-то загрохотало, скатилось. Сердитый укоряющий голос произнес: «Ну что разгремелся, Касымок! Человека разбудишь!» И в ответ огорченное: «Да ну, сорвалось!» Он представлял близкие лица солдат, вспоминал их рассказы. О том, как отдавали в лазарете кровь раненому товарищу. Как не бросили свой «бэтээр», охваченный пламенем, загнали его в арык, сбивая пламя. Как в ночном бою пропал их товарищ, упал с брони, достался врагам, и они подбросили в часть его ослепленную голову. Как допрашивали пленного, подвесили ему между ног гранату, заставили бежать в открытую степь, пока ни грохнул пыльный короткий взрыв.
Он знал о них все, по звукам их голосов, по запахам теста, по стукам своего, к ним обращенного сердца. В нем, пережившем потерю любимой, испытывающем непрерывную боль, продолжало прорастать, просыпаться нечто, готовое собрать воедино весь прошлый опыт души. Он чувствовал в себе этот рост, совершавшийся без всяких усилий. Не он себя взращивал, а им овладели безымянные силы, управляли им, взращивали для какой-то неведомой грядущей задачи.
«Касымов, ты мучицы еще подсыпь, а я воды подолью». Над ним, сквозь броню, месили ржаное тесто, и оно всходило над его неподвижным лицом.
Те подсолнухи на поле под Псковом. Бесчисленные чаши, как лица, повернуты все в одну сторону, за озеро, где цветы, облака, дороги и кто-то родной, долгожданный, спускается тихо с горы.
Дед Николай держит в руках хохломское деревянное блюдце, рассматривает завитки, позолоту, медленно подымает голову, весь озаряясь радостью, откликаясь на его появление.
Он опустил свою детскую руку в ручей, в его чистоту и холод. С изумлением смотрит на усыпанные пузырьками пальцы среди скользящих лучей и песчинок.
Бабушка слабо и шатко переступает ногами, опираясь на палку, под темными дуплистыми липами, и он видит, как скользят по ней тени и белеет на тропинке оброненный ею платок.
Ребенок на лугу играет с козленком, хватает его за рога. В страхе с криком бежит. А козленок его настигает, оба белые на зелени, среди золотых одуванчиков.
Марина поворачивает к нему свое золотое лицо, и он чувствует, как щекочут его ладонь ее ресницы, словно крылья прозрачной бабочки.
Белосельцев услышал, как снаружи подкатила и встала машина. И голос Мартынова окликнул солдат:
– Эй, сынки, куда корреспондента девали? – Белосельцев вылез из люка, увидел Мартынова, вечереющее зеленое небо и красную закатную степь. – А я вас ищу. Артисты приехали, будут концерт давать.
Получили в дорогу две горячие солдатские лепешки и поехали в часть.
На открытой дощатой сцене нарумяненный фокусник извлекал из зеркального ящика то платок, то живого попугая, то рюмку. Солдаты ахали, восхищались, розовели от наслаждения, как дети, и вместе с ними офицеры, комбриг запрокидывал в смехе помолодевшее, ставшее наивным лицо. После фокусника вышла певица, молодая, в открытом платье, не очень умело, эстрадно поводя плечами, наступая на доски маленькой туфелькой, пронося над полом длинный синий подол. Пела про отчий дом, про солдатскую службу, про скорое свидание с любимой. Офицеры жадно, страстно на нее смотрели, на ее голые плечи, на маленькую близкую туфельку. Солдаты отражали ее в своих посветлевших глазах, понимая ее каждый по-своему, – как тайное неверие в смерть, как веру в неизбежное счастье, в свою неслучайную жизнь. На маленькой сцене совершалось простое действо, проще нет на земле. Вокруг эстрады в песках кружил утомленный батальон. Летал, мигая огнем, вертолет разведки. Кто-то писал письмо в деревню Чижи. Печалью отзывалось лицо под линялой солдатской панамой.
Белосельцев вдруг испытал к ним ко всем такую любовь и нежность, что эта нежность и слезная, расширяющая сердце любовь сделали его огромным, до неба, до высокой хрустальной звезды. Ему казалось, он стоит посреди пустыни, держит на своей огромной ладони и эту эстраду, и певичку, и фокусника, и усталого, с обгорелым лицом комбрига, и сидящих на лавках солдат. Не даст им умереть и погибнуть.
С Саидом Исмаилом, который находился в расположении афганского полка на краю Кандагара, они летели в кишлаки, где проходила раздача земли, и куда, проделав долгий маршрут, пришли, наконец, трактора. Вертолет, раззвеневшись, слил свои лопасти в прозрачный солнечный вихрь, пружинно отжался, косо понесся. Сначала над взлетным гудроном с жирными гудронными росчерками, следами от ударов шасси. Потом над земляными ячейками, в которых уютно, как в люльках, уместились острокрылые самолетики. Над хрупкими купольными строениями, похожими на глиняную посуду, поставленную для обжига в печь. Развернулся над зеленой веной реки, с мелями, пустыми протоками, полными донного гравия, длинными островами, омытыми изумрудной водой. Мерно, плавно пошел, повторяя течение реки, увлекаемый в азиатские толщи.
Белосельцев у иллюминатора, отодвинув ногой лежащий на полу автомат, смотрел на бурые горы, безлюдные от сотворения мира, накрытые пыльным одеялом, без тропы, без следа, овеваемые ветром и солнцем. У подножий зеленели робкие лоскутья крестьянских наделов, тончайшая пленка жизни, чудом возникшая среди камней и отрогов.
Летчики в шлемофонах сидели в стеклянной кабине. Один держал на коленях карту, где струилась все та же река, виднелись все те же предгорья и чернела изломанная резкая линия, – путь ушедших вперед тракторов.
– Смотри! – тронул его за рукав Сайд Исмаил, в новеньком камуфляже, в ремнях, гордившийся своей офицерской формой. – Пустыня!.. Палатки!.. Кочевники!..
В стеклянный круг, наполнив его огнем, глянуло красное око пустыни. Как внезапный ожог. Туманное пожарище разлитых до горизонта песков. С рябью застывшего ветра, с языками барханов. Дышало, туманилось от бессчетных неразличимых песчинок, поднятых ветром. Он приблизил лицо, погружая его в красные горячие отсветы. Водил по пустыне глазами, оглаживал, прижимался щеками к округлым холмам, клал ладони на горячие лбы барханов.
Внезапно увидел крохотные черные пятна. Оглянулся на Сайда Исмаила, и тот, ожидая его взгляда, стал кивать. Белосельцев понял – кочевые шатры,