Выключил свет и ушел. Они оказались в полной темноте, где не было теней и мерцаний, и она, прижавшись к нему, говорила:
– Тут, в посольстве, носятся всякие слухи. Того убили, другого. Там пожар, там погром. Солдаты, танки, словно готовятся к сражению. Тебя все нет. И вдруг увидела твоего знакомого, ну помнишь, полный такой, с которым ты ссорился у Карнауховых на вилле. Он сказал, что видел тебя в отеле. И вот ты приехал…
Он обнял ее, пропустил руки под ее тонкое пальто, в теплую мягкую глубину, осторожно пробегая пальцами по стеклянным пуговкам блузки, туда, где на горячей груди висела цепочка. – Милая моя, ничего не бойся… – укладывал ее на диван, наклоняясь над ней. В темноте видел ее не зрачками, а губами. Закрыв веки, чувствовал исходящие от нее едва уловимые дуновения тепла и прохлады. – Я с тобой…
Гостиная начинала наполняться слабым лучистым мерцанием, словно светились прожилки мрамора, разноцветные кусочки слюды, шерстяные ворсинки на узорах ковра. Он обнимал ее сладко и обморочно, чувствуя, как жадно, тесно она прижимается к нему, будто спасается, прячется от жестоких обступающих сил. За стенами кабульская ночь дрожала, пульсировала, словно из бесчисленных пузырьков вылуплялись таинственные существа, хвостатые змейки, перепончатые тритоны, скользкие головастики. Взрастали, взлетали под туманные звезды, наполняли азиатскую ночь свистами, верещанием, хлюпанием. Казалось, множество незримых драконов населяет небо над городом, носится над голым асфальтом, над остовами подбитых машин, над остывающими углями пожара. Город, очищенный от толпы огнем пулеметов и танков, оказался во власти ночных неуловимых существ, которые падали из небес на асфальт, извивались, ползли в белых отсветах фонарей.
– Ты не уйдешь, не оставишь меня?…
Ему казалось, что весь этот день, с утра, когда его самолет опустился на белесую кабульскую долину, он стремился к ней. Добирался до нее сквозь обезумевший город, сквозь темные водовороты толпы, вопли и выстрелы. Она, беззащитная, находилась среди бушующих толп, военных колонн, раскаленных пулеметных стволов. Он стремился к ней, чтобы спасти, но и спастись самому. И теперь, целуя ее теплую, скользящую на шее цепочку, он спасался от ужасных видений. Словно подносил к ее губам жестокие, красно-коптящие светильники, и она задувала их.
Оскаленные хазареец с желтыми зубами и колючими усиками тянет жилистый кулак к окошку такси. Вспыхнуло и погасло.
Мулла, обнимая мегафон, похожий на кувшин с гранатовым морсом, оседает на ступени мечети, хватается за пробитую грудь. Вспыхнуло и погасло.
Обшитая кумачом трибуна катится с грохотом вниз, и в проломленные двери, в светлом прогале торец тупого бревна. Вспыхнуло и погасло.
Клетчатый кафельный пол, мигает глазок индикатора, и на клетках, разбросав худощавые руки, лежит убитый рабочий. Вспыхнуло и погасло.
Танки, светя прожекторами, вламываются в глиняный город, и за ними дымится, мерцает прорубленный в домах коридор. Вспыхнуло и погасло.
И когда развешанные в нем багрово-черные лампады погасли все до одной, она, его милая, без сил, без дыхания, лежала рядом, и он слабой рукой чувствовал стеклянные пуговки ее расстегнутой блузки.
– Тебе не тесно? – чуть слышно спросила она, стараясь дать ему больше места на узком диване.
– Мне хорошо… – ответил он, едва помещаясь на покатом краю. Слышал ее близкое дыхание, едва уловимые биения сердца, исходящее от нее тепло. Дорожил этой драгоценной близостью в сумраке казенного дома, окруженного постами, военными машинами, среди варева мятежного города, под мертвенным светом осветительных желтых ракет. Изумленно подумал, что здесь, в этом аду, в истерзанной революцией стране, среди расстрелов и ракетных ударов, он негаданно обрел свое счастье. За всеми хребтами, равнинами, среди чужих языков и народов, в бунтующем Кабуле ему открылось чудо, и он, боясь шевельнуться, чувствует рядом ее живое тепло. В нем, измученном за день, уцелевшем среди атак и обстрелов, присутствует нежность, благодарность, благоговение. Ему ниспослан дар, и он, награжденный, боится спугнуть это обретенное диво.
– Тебе не холодно? – спросила она, прижимаясь к нему, пряча у него на груди свои руки.
– От тебя тепло, хорошо…
Ему казалось, что от нее исходит не только тепло, но и едва уловимое сияние, в котором становились видны узоры ковра, крупицы камня, деревянный резной завиток дивана. Это сияние было покровом, которым она его окружала. Заслоняла от жестокого, полного угроз и опасностей мира. Не он ее спасал, а она его сберегала. Занавешивала своим волшебным покровом, непроглядным для злого взора. Сквозь этот занавес, созданный из ее волхований, из частичек света, из корпускул одушевленного воздуха не пробьется пуля, не проломится танк. И он пребывает под ее защитой и властью, под ее сберегающим и хранящим покровом.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
– О тебе… – ответил он. И вдруг испугался. Счастье, которое он испытывал, могло оборваться в любую минуту. Ее могли от него увести, могли отнять, разлучить. Вокруг сдвигались слепые жестокие силы, шевелились хребты, трещали континенты. Легкий шар света, в котором они пребывали, прозрачный, как одуванчик, не выдержит страшных дуновений мира. Его унесут и развеют, и он останется один на этом нелепом ложе, в холодном доме, среди аляповатых орнаментов, и только стеклянная пуговка останется лежать на диване.
– Ты думаешь о чем-то тревожном? С нами ничего не случится?
– Хочу, чтобы этот диван превратился в ковер-самолет и мы улетели отсюда. Туда, где мир и покой…
Ему казалось, что это возможно. Совершив путешествие за тридевять земель, истоптав железную обувь, сточив о камни железный посох, он нашел свое счастье и теперь унесет его туда, где тишь и благодать. В русскую белую зиму, где жаркая печь в избе, снегирь на белой березе, голубая сосулька на крыше. Он ставит в снег золотое полено, колет его с хрустом и звоном. Она с крыльца смотрит на него, улыбается, и горят на ее темном платке алые морозные розы.
– Ты думаешь, так и будет? – угадала она его мысли. – С нами ничего не случится?
– Только хорошее…
С ними не случится дурное. Он вынесет ее из огней и пожаров, ибо смысл его предшествующей жизни, его метаний, напряженных трудов, опасных и дерзких свершений был в том, чтобы оказаться в Кабуле, увидеть ее в сумрачном холле, ощутить ее прелесть, пережить моментальный обморок и понять, что сбылись его предчувствия, исполнились его мечтания, и он обрел, наконец, свое чудо.
– Ты меня слышишь? – спросил он шепотом. – Ты опять угадала?
Она не отвечала, спала. Ровно дышала ее теплая грудь. Он осторожно поднялся, прошел по безлюдной гостиной, вышел на холод, на каменные ступени. Мгновенно, морозно вознеслось над ним черное небо с шевелящимися белыми звездами, налетел пахнущий снегом ветер, и в этом ветре и звездах заструилось, отлетая с дуновениями и опять приближаясь, несметное многоголосье, бессловесное, похожее на стенание. Казалось, толпы, днем рассеянные с улиц и площадей, не ушли, а скопились в теснинах Старого города, расселись на крышах, угнездились на камнях и на скалах, и стенали, проклинали, молили. Из черного звездного неба, из мерцающего тусклого города, из туманных снежных вершин доносилось: «Аллах акбар!» Гул и клекот катил по ущельям, отражался от хребтов, падал на воды, исходил из мерзлых садов и безлистых виноградников, сочился из старых могил. Камни и кости, медные сосуды и ветхие гулкие домбры голосили «Аллах акбар», и этот вопль проникал сквозь броню, вымораживал в жилах кровь, растрескивал сталь оружия. Ему казалось, от звезд, от близких мерцающих гор, от туманного города тянутся к нему бесчисленные цепкие руки, хотят схватить, разорвать. И от этого – мгновенный ужас, остановка сердца, перебой в дыхании. Предчувствие огромных испытаний и бед, огромных трат и разлук.
Ему показалось, что, пока он стоял на крыльце, кто-то с тайного входа проник в гостиную, унес ее спящую, мчит под звездами, укутанную в кошму. Он испугался, поверил в эту жуткую возможность. Бросился обратно. Торопливо, натыкаясь на столы и на стулья, прошел в темноте гостиной. Отыскал диван и, чувствуя как дрожат руки, нащупал на диване ее плечо, ее бедро. И она, не просыпаясь, что-то слабо сказала во сне.
Он осторожно улегся рядом, едва помещаясь на узком скате, чувствуя ее дыхание. Боялся пошевелиться. Счастливо повторял: «Моя милая…»
Глава тридцатая
Они проснулись одновременно от громких голосов на улице, от утреннего голубого луча, косо падающего из-за шторы.
– Спасибо тебе, многоуважаемый диван, – сказала она, гладя деревянные рукояти, как гладят головы больших послушных собак. – Мне было хорошо и уютно.
– Теперь это наше место на всю оставшуюся жизнь, – сказал он, разглядывая, как в пышном голубом луче летят мириады разноцветных пылинок. – Вот если бы только бутерброд и чашечку кофе.
– Пойду раздобуду. Хозяйка, к которой меня вчера привели на постой, очень милая добрая женщина.
– Это ты моя милая чудная женщина, – он смотрел, как она трогательно и заботливо приводит себя в порядок. Причесывается, расправляет складки пальто. Она прошла по гостиной, попала на мгновение в солнечный луч и вся преобразилась. Стала золотой, воздушной, окруженная мириадами разноцветных корпускул, каждая из которых была частичкой многоцветной Вселенной. И он снова подумал, что это чудо. Его утро начинается с чуда.
Она покинула его, обещая вернуться с провизией, а он вышел на крыльцо. Стоял, ослепленный снегом. Синева. Сверкание белой, осыпанной снегом горы. Туманный, в голубых испарениях солнечный город. Внезапно из-за крыши посольства на бреющем полете выскользнули штурмовики, серебристые, с красными звездами. Брызнули гарью и ревом, рассекая пространство над крышами, хлестнули траекториями, взмывая на фоне горы, заваливаясь в развороте, оставляя два дымных взбухших рубца, словно длинные удары плетьми. Далеко над горой летели, как маковые соринки, готовые пропасть и растаять. Остановились. Стали увеличиваться. От солнца, от снежного блеска, в сверкании отточенных кромок, снова спикировали, ударив наотмашь город. Мелькнули отточенными треугольниками. Город, оглушенный, выгибался в трепете, неся ожоги расходящихся жирных рубцов. Его били, наказывали, рвали ему спину кнутами, загоняли вглубь его свирепую непокорность, глушили ярость. Жители прятались в свои хрупкие глиняные гнезда, а над ними летали солнечные ревущие смерчи. Лопались стекла, падала с полки посуда, глохли и визжали от страха дети.
Следом пошли вертолеты, на разных высотах, с разных сторон, с металлическим ровным гулом. Кружили, словно месили жидкий саман, замешивая в глину металлический звук, от которого через много лет будут ломить кости и слепнуть глаза. Перемалывали и втирали обратно то, что вчера вдруг выдавилось, вспучилось кипящей смолой, а сегодня залегло, притаилось, повитое туманом и дымом. Этот дым и туман рассекали блестящие лопасти, утюжили фюзеляжи, царапали заостренные ракеты и пулеметы.
– Прессу читали? – спросил подошедший рязанец-аграрник с лицом, измученным бессонницей и тревогой. – Комендантский час с девятнадцати часов. Вряд ли сегодня в отель попадем. А я там бритву забыл, – он погладил свой шершавый подбородок, тревожно водя глазами по горам, по летающим вертолетам, по решетке посольских ворот, за которыми, как два монумента, стояли задраенные боевые машины. – Нил-то наш Тимофеевич, кто бы подумал…
Белосельцев не дослушал, шагнул навстречу Марине. Он шла к нему, глядя себе под ноги, и улыбалась, зная, что он ее видит и ждет. И снова он испытал ощущение счастья, затмившее металлическое жужжание неба, рокот отъезжавшего «бэтээра».
– Будем завтракать, – сказала она, показывая целлофановый пакет, в котором оказались бутерброды и термос с горячим кофе. – Пойдем на наш многоуважаемый диван.
Они завтракали в гостиной за огромным пустым столом, где обычно проходили дипломатические приемы и встречи. Его умиляло, как она ухаживает за ним, наливает в жестяную крышку термоса горячий кофе.