ремесло – быть в партии, исполнять ее волю. Если партия прикажет: «Абдоль, умри!», я умру. Прикажет: «Абдоль, воскресни!», я воскресну. Забыл, что такое семья, что такое дети. Партия для меня была и женой, и детьми, и домом, и небом, и хлебом. Жил и дышал одним – партией и революцией…

Белосельцев видел, как замурованный, запечатанный минуту назад человек взрывается под напором больной, скопившейся в нем энергии. Знал подобные взрывы. Как профессиональный разведчик, дорожил этой редкой возможностью присутствовать при извержении, когда душа выбрасывает из накаленных недр расплавленную магму, которая, застывая, обнаруживает среди пепла и шлака прожилку руды, драгоценный кристалл, расцветший в золе самоцвет.

– Я учился в Советском Союзе, обожал Москву, университет, метро, мавзолей, московские театры, музеи. Я восхищался вашими заводами, которые были построены революционным народом, вашими хлопковыми колхозами-гигантами, которые убеждали меня в том, что и в Кандагаре будут такие, и в Кундузе будут такие. Я любил ваши самолеты, верил, что Афганистан построит свою авиацию. Посещал ваши замечательные медицинские центры, думал, и у меня на Родине будут такие же. Ваши люди были для меня образцом. У меня было много советских друзей, которых я считал своими родными братьями. Когда я вернулся в Кабул, я, наверное, был больше советским, чем вы…

Белосельцев знал в человеке эту страстную наивную веру, схватывающую внешний привлекательный образ системы, которая, как в жарком сургуче, оставляет рельефный отпечаток герба с серпом и молотом, а потом, когда сургуч остывает, печать начинает крошиться и трескаться, и на месте осыпавшегося герба – размочаленные хвосты веревки, смятый использованный картон конверта.

– Меня посылали в провинцию Кундуз с декретом о земле. С мандатом партии я проводил в кишлаках земельную реформу. Отбирали землю у феодалов, выдавали крестьянам акты на владение наделами. Они плакали, прижимали к губам гербовые бумаги, бежали за землемером на пашню, падали лицом на землю, целовали борозды. А я рассказывал им о колхозах Ферганы и обещал, что новая власть построит здесь водохранилище и электростанцию… Я лично проводил в жизнь декрет об образовании. Строил сельские школы, вел первый урок в маленьком классе, где на рукодельных табличках была начертана азбука, нарисованы верблюд, трактор и космонавт. И я говорил детям, что среди них уже учится будущий афганский Гагарин. За порогом толпились их отцы и деды, не ведавшие грамоты, говорили шепотом, боясь спугнуть, помешать уроку… Я был заместителем мэра Кабула, участвовал в разработке первого генерального плана города вместе с вашим архитектором Карнауховым. Мы мечтали, как сотрем с земли эти страшные гнилые норы, где веками жили рабы, где люди сгнивали заживо, где царило невежество, болезни и вырождение. Мы мечтали, как бульдозеры снесут эти вонючие трущобы и на их месте встанут светлые дома из стекла, люди примут от новой власти ключи от квартир, и в Кабуле будут такие же небоскребы, как в Ташкенте, и метро, как в Москве, и мы построим из лазурита, красного и белого мрамора станцию «Площадь Революции». Мы принесли наш проект в советское посольство, и ваш посол и советник целовали меня, говорили мне: «Брат! Брат!» Я во все это верил, готовился строить своими руками. Вот этими!..

Зубами он вцепился в перчатки, содрал их одну за другой. И обнажились страшные розово-синие рубцы, переломы, расплющенные фаланги.

– Когда Амин задушил Тараки и начал охоту за «парчамистами», мне сообщили, что ночью меня арестуют. Я сел в машину и поехал в ваше посольство. За мной уже гнались, ехала машина с солдатами. Я звонил в ворота посольства, просил, чтоб меня пустили, спасли от смерти. К воротам вышел советник посольства, который называл меня братом, и сказал, что не имеет права вмешиваться во внутренние дела страны. Не может меня впустить. Я умолял, говорил, что меня будут мучить, что меня расстреляют. Но он ушел от ворот. Через несколько минут меня арестовали и отвезли в Пули-Чархи…

Белосельцев мучился, представлял эту сцену у железных ворот посольства. Человека, падающего на колени. И другого, сутуло уходящего в темноту посольского подворья. Машину с солдатами, светящую фарами. Тюрьму Пули-Чархи с лязгом ворот. Построенная при Дауде в окрестностях Кабула, она открывалась с самолета, когда начиналась посадка. На земле возникал черный круг с внутренними перекрестьями, как древнее изображение солнца. Это каменное черное солнце осветило жизнь множества людей, перенесших пытки Амина. Эту тюрьму готовился посетить Белосельцев, чтобы присутствовать на допросах захваченных пакистанских агентов.

– Вот! – директор потрясал изувеченными кистями. – Вот что сделал со мной Амин именем партии и революции! Стреляли мулл именем революции! Стреляли феодалов именем революции! Стреляли торговцев именем революции! Военных, учителей и врачей! Беспартийных и членов партии! Все тем же именем партии и революции! Я написал из тюрьмы два письма. Одно – Амину, обвиняя его в том, что он губит партию и революцию. Другое – советскому послу с просьбой заступиться за арестованных. После этого меня начали пытать. Мне отшибли почки, до сих пор идет кровь. Меня мучили током, и теперь еще иногда пропадает зрение. Мне каждый день крошили прикладами пальцы, спрашивали, не хочу ли я снова писать. Меня бросили в камеру смертников. Я ждал, что наутро за мной приедет грузовик и отвезет с другими на старый полигон, где наконец во избавление мук меня расстреляют именем партии и революции. В эту ночь я понял, как я ошибался. Какой абсурд вся моя жизнь. Мне бы родиться камнем, зверем, травой, а я родился человеком. Мне бы просто пахать землю и пасти скот и, тихо, незаметно прожив жизнь, умереть. А я занимался политикой, ездил в Советский Союз, а теперь наутро я получу пулю. И что произнесу перед смертью? Да здравствует революция? Да здравствует афгано-советская дружба?…

Белосельцев испытывал острейшее сострадание и вину. Чувствовал ломоту и боль в своих здоровых пальцах. Понимал – ему открылась огромная драма, катастрофа судьбы и веры, случившаяся на крутом вираже революции, возникавшая каждый раз, в любой стране, на любом отрезке истории, превращавшая слова и теории, прекраснодушие и иллюзии в свирепую схватку, в слепую борьбу, в исстрелянную пулями кирпичную стенку, в бездонный, набитый телами ров. Советский Союз, запустивший в Афганистане колесо революции, был повинен в хрусте костей, попавших под колесо. И он, Белосельцев, действующий в интересах Союза, был повинен в страданиях сидящего перед ним человека.

– Наутро в камеру пришли военные и сказали, что Амин уничтожен. Я вышел из тюрьмы и явился домой. У меня был жар, бред. Меня замотали в бинты. Я просил, чтобы затемнили окна, чтобы никого ко мне не пускали. Через день пришли из горкома. «Ты, Абдоль, опытный, закаленный партиец. Ты нужен партии. Партия поручает тебе самый ответственный участок работы – кормить Кабул. Заводам нужен хлеб. Школам нужен хлеб. Гарнизонам нужен хлеб. От того, будет хлеб или нет, зависит судьба революции». Опять все те же слова: «Партия, народ, революция». И наверное, это так в меня вкоренилось, что я не мог отказать. Больной, изувеченный, лишенный веры и духа, с отбитыми почками, сломленной волей, зачем я сюда пришел? Когда вчера отводили площадку под новую поточную линию с советскими электропечами, приехал из посольства советник. Тот, что не открыл мне ворота. Он кинулся меня обнимать, но я отвернулся. Скажите, вы нас опять предадите? Когда вам станет невыгодно, вы отдадите нас в руки врагов? И они нам снова станут дробить прикладами пальцы?… Я уйду, не дожидаясь предательства. Ничего не хочу, только дом. Только тихие простые слова. Только жена, дети. Все остальное – ложь, все остальное – горе. Извините, больше не могу говорить!..

Директор встал, быстро отошел в угол комнаты, повернулся спиной. Перчатки его остались лежать на столе с загнутыми искривленными пальцами. Белосельцев поднялся и вышел. Думал: в этом изувеченном человеке обнаружен надлом, проходящий через множество судеб и жизней, испытавших вероломство друзей. Ждущих, когда еще на несколько градусов повернется колесо революции, и опять все смешается, и надо уцелеть, избежать расстрела и пытки, сжечь партбилеты, раскрыть Коран. Потому что пикируют на Кабул самолеты с пакистанской символикой, стреляют по Хайр-Хане реактивные установки, танки с зелеными флагами вторгаются в Старый город, и Тадж, переживший однажды штурм, снова штурмуется, горит и взрывается, и от него на холме остаются только голые стены.

Глава двенадцатая

Вечером он направился на виллу в районе Дарульамман, на вечеринку, куда пригласил его помощник секретаря посольства Чичагов.

Под деревьями в сумерках стояли машины. Хозяин виллы, архитектор Карнаухов, работавший над реконструкцией Кабула, без пальто, в легком костюме, оживленный, оглядываясь на звучащие за его спиной голоса, отворил калитку. Пропустил Белосельцева в полосу света. Мелькнули зимние, связанные, пригнутые к земле кусты роз, отбрасывающие колючую тень.

– Очень рад. Только что о вас говорили, – пропускал его перед собой Карнаухов. – Вас ожидает сюрприз!

– Два сюрприза! – его жена Ксения, красивая, быстрая, чуть утомленная, чуть вянущая, но лучистая, с тяжелым афганским сердоликом на груди, протянула Белосельцеву руку. – Первый сюрприз! Помните, в прошлый раз я говорила о реставраторе и археологе, которые приехали в Кабульский музей? Один, очаровательный узбек, кладоискатель, открывший золото Тюля-Тепе. Другой наш, московский. Реставрировал Василия Блаженного, пермские деревянные скульптуры спасал. Оба они сегодня у нас. Можете сделать о них очерк в свою газету.

– Какой же второй сюрприз? – Белосельцев радовался ее звонкому смеху, радовался гостеприимству Карнаухова. Они были похожи, утонченные, красивые. Преподавали в политехническом институте, возглавляли группу афганских архитекторов, проектирующих новый центр Кабула. Было видно, что им хорошо вместе – работать, или принимать гостей, или остаться вдвоем на уютной вилле, где на стенах висели акварели с изображением гор, мечетей, рыжих кишлаков, красовались пуштунские ковры, барабаны, кривые старинные сабли, почернелые гладкоствольные ружья с раструбами. – Какой второй сюрприз?

– Сейчас увидите!

В гостиной тихо играла музыка. Из камина вяло и сладко тянуло горячей сосной. Кто-то большой, с красным озаренным лицом, бережно и любовно тянулся к камину, трогал щипцами огненное полено. Двое других танцевали. Гордеев, кардиолог, работавший в городском госпитале, высокий, сильный, осторожно, почти не касаясь, обнимал женщину. И та, закрыв глаза, кружилась отрешенно, словно сама с собой, переходя из тени в свет, из одного плавного водоворота в другой. Белосельцев узнал в ней ту, что видел утром в отеле, секретаршу из МИДа, к которой вначале испытал отчуждение, назвал ее мысленно «целлофановой цацей», а потом пережил необъяснимое, похожее на обморок влечение. Шел за ней следом, вдыхая воздух, которым только что дышала она.

Он не вспоминал о ней целый день. И увидев ее теперь, изумился случившейся в ней перемене. Ни тени чопорности, – женственная, закрыв глаза, чуть улыбаясь, прислушиваясь не к музыке, а к другому, потаенному сладостному звучанию, она кружилась в мягких воронках и водоворотах света и сумрака. Течение то приближало ее к Белосельцеву, и тогда он снова ощущал возможность утреннего обморока, то она удалялась от него к стене, где висели сердоликовые ожерелья, буддийские колокольчики, пуштунское, обитое медью седло.

– А вот и второй сюрприз! – Ксения взяла Белосельцева под руку и подвела к столу, за которым, отвалившись, держа на ручке кресла толстый стакан со льдом, тучный, с нездоровым отечным лицом, но с таким знакомым, насмешливо-острым выражением сквозь брюзгливую мину, сидел Долголаптев, писатель, нежданно, Бог весть откуда явившийся. Прежний друг, а потом соперник, с которым когда-то были близки, а потом разошлись. – Вы рады друг другу? – спрашивала Ксения, усаживая Белосельцева в соседнее кресло. – Писатель и журналист, вот ваш литературный салон.

– Нуда, журналист! – весело хмыкнул Долголаптев, желая съязвить, но сдержался. Когда Ксения отошла, произнес: – Здравия желаю, товарищ капитан! Или уже майор? – Белосельцев испытал давнишнюю неприязнь к человеку, который, казалось, выпал навсегда из его, Белосельцева, жизни, отстал за одним из бесчисленных поворотов, но теперь вдруг снова догнал на вилле, в ночном Кабуле. – Ну, здравствуй! – Долголаптев протянул свою белую пухлую руку, и Белосельцев, секунду помедлив, пожал вялую, словно из теплого теста, ладонь.

Жена Гордеева, Лариса, тоже кардиолог, вместе с мужем устанавливающая в госпитале уникальное оборудование для операций на сердце, восторженно кивала, слушая маленького смуглого узбека. Поощряла его. Тот, чувствительный к вниманию, выгибался в стане, словно гарцевал в седле. Поводил гибкой рукой, будто пускал стрелу с тетивы.

– Вы помните, конечно, как в священной книге «Авеста» описано приручение коня? – Лариса, круглолицая, розовощекая и курносая, кивала, подтверждая,

Вы читаете Сон о Кабуле
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату