невидимые, зоркие, злые глаза! Умоляю, уедем!
– Маргарет, ты знаешь мое мнение на этот счет, – твердо, сдержанно, тайно мучаясь присутствием постороннего в доме, увещевал ее полковник. – Я не могу уехать в Европу. Это вопрос моей чести и моих убеждений. Я не могу оставить Родину в тот момент, когда она нуждается во мне. Те интеллигенты и коммерсанты, что уехали в Европу или ушли в Пакистан, – в лучшем случае, слабые духом люди. Мы столько лет мечтали о возрождении Родины, желали ей процветания, желали реформ. Знали, что возрождение будет мучительным, готовили себя к испытаниям, называли себя патриотами. И вот теперь, когда наступили для нас испытания, мы все разбежимся? Теперь, когда на счету каждый образованный, просвещенный афганец? Когда наш темный, сбитый с толку народ не знает, кому верить, куда идти? Неужели мне бросить Родину и уехать в Европу?
– Тогда я уеду, слышишь? Уеду одна! Больше здесь не могу! По ночам я прислушиваюсь к каждому шороху! Зачем ты меня привез? Мне здесь все чужое! Всего боюсь, все ненавижу!
Она быстро встала, вышла из комнаты.
– Извините, – сказал полковник, поднимаясь, прямой, бледный, и вышел следом. Белосельцев, смущенный тем, что стал свидетелем их драмы, остался сидеть. Машинально ножичком срезал апельсиновую кожицу.
Они вернулись через несколько минут. Маргарет улыбалась, хотя глаза ее были красными.
– Извините меня, – сказала она. – Я скверная хозяйка. Вы хотели побеседовать с Азисом, а я навязала вам женские глупости. Вы можете подняться к нему в кабинет, я принесу вам кофе.
Раздался звонок в дверь. Маргарет вздрогнула, напряглась.
– Не волнуйся, – сказал полковник. – Это машина за мной.
За воротами стояла военная легковушка с афганской армейской эмблемой.
– Обязательно приходите еще. Мы поговорим о чем-нибудь веселом, – улыбалась Маргарет, провожая их до дверей.
Белосельцев простился с хозяйкой. Еще раз оглянулся на маленькую хрупкую женщину, затворяющую ворота, на лохматую собаку рядом с ней.
Глава десятая
В райкоме НДПА Белосельцев хотел повидать партийца Сайда Исмаила, с которым подружился за время маршрута тракторов по Салангу, чей мягкий сентиментальный нрав вызывал недоумение. Не вязался с ролью революционного агитатора «парчамиста», действующего среди переворотов и заговоров. Сайд Исмаил пригласил Белосельцева в райком, чтобы направиться в трущобы Старого города, где партийцы проводили перепись беднейших семей, – готовилась раздача бесплатного хлеба. «Это хлеб революции, хлеб обновления!» – воодушевленно говорил агитатор.
Предвечерний Майванд, прямой, в красных солнечных отсветах, клубился, кипел, словно медный таз с вареньем. Одна сторона, освещенная низким солнцем, шумела толпой, пестрела дуканами, вывесками. Множество гончарно-красных, бородатых лиц под белыми накидками и тюрбанами загорались и гасли на солнце. Башмачники среди груд истоптанной обуви взмахивали молотками, сапожными ножами, кривыми блестящими иглами. Брадобреи, расстелив на земле коврики, мылили, стригли и брили, вспыхивая тонкими лезвиями. Разносчики сластей и орехов сталкивались в тесноте лотками, громко вскрикивали. Водоноши подставляли под краны овечьи бурдюки, ждали, когда скользкие кожи раздуются, наполнятся водой, волокли в гору литые водяные мешки, отекавшие блестящей капелью. Другая сторона Майванда, в тени, не столь многолюдная, мерцала таинственным светом мануфактурных индийских лавок, рулонами тканей, ковров, никелированной и медной посудой, огоньками, открытками, окутывалась дымом жаровен. С одной стороны на другую то и дело бросались люди, подхватывая на бегу покрывала, перелетали Майванд, как на крыльях, неся кому-то торопливую неотложную весть. Над кровлями в прогалах домов островерхо и льдисто синела в снегах гора.
Среди пестрых наклеек и вывесок, пятнавших облезлые стены, Белосельцев не без труда отыскал небольшую красную доску с кудрявой надписью. У самых дверей райкома, кинув на землю подушку, разложив гребешки и ножницы, парикмахер скоблил голубую бугристую голову склоненного перед ним старика. Белосельцев вошел в прелый сумрак обветшалого деревянного дома. По обшарпанной лестнице, натолкнувшись на нелепую, обитую кумачом трибуну, мешавшую проходу, поднялся на второй этаж, где стихали гулы и возгласы улицы и царили другие звуки: звенел телефон, стучала машинка, звучала диктующая раздельная речь. Белосельцев ткнулся в одну из дверей, очутился в тесной переполненной комнате, среди дыма, молодых энергичных лиц, громких, переходящих в крик голосов.
– Здравствуйте! – приветствовал его молодой человек, кажется, преподаватель университета, с которым мельком познакомились в прошлый раз. Он был в кожаном дорогом пиджаке, вельветовых брюках, заправленных в модные сапоги. – Пожалуйста, проходите!
Белосельцев благодарно кивнул, прикладывая палец к губам, не желая обращать на себя внимание, прерывать своим появлением громкий, казалось, на грани ссоры спор.
На другом конце комнаты Достагир, высокий молодой «халькист», в грубой брезентовой куртке, с кобурой на солдатском ремне, яростно, зло выговаривал Сайду Исмаилу, и их спор был одним из многих, раздиравших партию на противоборствующие, разделенные рваной линией половины. Сайд Исмаил слушал нападки товарища, огорченно склонил свое смуглое, большегубое, с крупным мягким носом лицо. «Оленье лицо», – снова подумал Белосельцев, с сочувствием глядя на огорченного Сайда Исмаила, на его сиреневые женственные глаза.
Секретарь райкома Кадыр, полный, одутловатый, сонный, полузакрыв синеватые тяжелые веки, сидел за столом среди бумажных груд, не участвуя в споре, словно хотел, чтобы спорящие перегорели, выдохлись и без сил, как и он сам, уселись на продавленные стулья и кресла и умолкли, глядя, как висит под потолком слоистый дым. Застекленный Ленин смотрел со стены. Тут же красовался плакат с Бабраком Кармалем на фоне воздетых кулаков, сжимающих оружие. Железная кровать была застелена солдатским сукном. На ней лежали красный агитационный мегафон и автомат.
– О чем они спорят? – спросил Белосельцев преподавателя университета, пользуясь минутой молчания. – О чем говорил Достагир?
– Он говорил, – преподаватель приблизил к Белосельцеву голову, задел жестким завитком волос, и Белосельцев почувствовал запах дорогого табака и одеколона, – Достагир говорит – пора разбудить оружие, которое спит. Нельзя, чтобы оружие революции дремало, когда оружие врага бодрствует днем и ночью. Нельзя революцию делать с трибуны, объявлять ее в мегафон. Революцию надо делать из танка, объявлять ее пулеметом!.. А разве мало было пулеметов и танков? И сколько своих товарищей легло под революционные танки!
Было видно, что интеллигент-преподаватель, сторонник «Парчам», осуждал «халькистский» радикализм Достагира.
– А что говорит Сайд Исмаил? Его точка зрения?
– Он говорит, что революция, как врач, должна лечить старые раны, а не наносить новые. Революцию сделают землемерный аршин, чернильница с ручкой и мирные трактора, подаренные братским соседом… Я с ним согласен! Пусть вместо танков придут трактора!
Минута перемирия кончилась. Достагир ярко и зло засмеялся. Брызнул белизной зубов. Плеснул в сторону Сайда Исмаила насмешливой сильной ладонью.
– Если бы ты был прав, Сайд Исмаил, то на площади, перед Дворцом Революции, на постаменте был не танк, а землемерный аршин!
В комнате кто засмеялся, захлопал, кто глухо загудел, несогласный.
Достагир призывал вооруженных партийцев идти в трущобы Старого города, устраивать облавы и обыски, выкурить засевших бандитов и тем самым покончить с террором, предотвратить путч. Нечего ждать, пока их выдаст народ. Бандиты явились с оружием, заставляют народ молчать. Делают с ним, что желают. Народ пойдет туда, куда укажет оружие. Если враг укажет оружием на райком, народ пойдет на райком. И пусть тогда Сайд Исмаил, искусный на речи, взойдет на трибуну и говорит про аршин.
Сайд Исмаил, призывая других на помощь, менял свой голос от протестующих упрямых звучаний почти до мольбы. Говорил, что готов один, без оружия, идти в любые трущобы, проповедовать революцию. Он знает такие слова, что сильнее любого оружия. В Старый город надо идти не с оружием, а с хлебом. Тогда народ сам увидит, кто враг, а кто друг, и связанных врагов доставит в райком. И тогда Достагиру, который раньше был инженером, не придется хвастаться, как он метко стреляет, а придется на месте трущоб строить людям дома.
Белосельцев слушал их спор с мучительным интересом, извлекая из него не просто информацию о разногласиях в партии, о незабытом, непреодоленном расколе, но также свидетельства о ранних этапах молодой революции, тех, что когда-то переживала Россия. Так молодая планета в кипящих океанах омывает раскаленные континенты, посыпает их молниями, взрывает извержением вулканов, создавая хребты и равнины, пока ни утомится, ни остудит свои камни и воды, ни насыпет снежные полярные шапки, ни покроется сухой коростой пустынь, и только в глубине, остывая, будет тлеть сердцевина, вспыхивать тайным огнем, посылая к поверхности слабеющие толчки и удары.
Секретарь райкома Кадыр медленно, тяжело приподнялся. Развел руками, как бы раздвинул спорящих. Они, повинуясь, умолкли.
– Сегодня, когда горят кишлаки и в Старом городе иностранные агенты готовят путч, такие диспуты для партии смертельны. Враги, прижав к дверям уши, слушают такие диспуты с наслаждением. Один из вас говорит, что революция – это хлеб. Другой говорит, что винтовка. Но революция – это и хлеб, и винтовка. Это и пуля, и мегафон. Пусть агитатор берет листовку, учитель – книгу, солдат – автомат. Если враг победит, он не станет разбирать, кто солдат, кто учитель, а повесит всех вместе, тут, на Майванде, на одном фонарном столбе. Чем мы слабее, тем враг сильнее. Чем мы сильнее, тем враг слабее.
В этом назидании Белосельцеву почудилась все та же наивная вера в слова, избыток которых ощущался на множестве собраний и встреч, митингов и дискуссий, когда энергия городских интеллигентов, пришедших к власти, тратилась в расточении слов, обращенных друг к другу. А рядом, в таинственных трущобах и норах, источивших крутую гору, прятался скрытный молчаливый народ. Страдал, голодал, грел замерзающих детей, слушал невнятные шепоты проповедников и сказителей, замуровывал на ночь свои звериные гнезда. И Бог весть какие сны виделись этим людям, измотанным за день на торжищах огромного города. Бог знает, какой человек, укутанный в глухую накидку, пробирался по узкой улочке на желтый огонек, мигающий в тусклом оконце.
Секретарь райкома Кадыр кивнул Белосельцеву, устало ему улыбнулся. Белосельцев шагнул к нему, по пути пожимая руки, видя, как меняются выражения лиц, ему адресуются улыбки, кивки. Поздоровался с Кадыром, сел на кровать, чуть отодвинув автомат с мегафоном.
– Я слышал, – сказал Белосельцев, не желая надолго отрывать секретаря от дела, – вы готовите раздачу хлеба. Хотел бы присутствовать.
Кадыр повернулся к приколотому на стене, нарисованному от руки плану района – хаотическим ячейкам Старого города. Сплетение тупиков и улочек Баги Омуми. Прямое сечение Майванда, упиравшегося в Чамане-Хозури.
– Сегодня мы ходили в Старый город. В очень бедные семьи, в самый бедный хазарейский народ. Писали бумаги, кто без хлеба, кто без дров, у кого нет мужа, кто не может купить лепешку. Самый бедный народ переписан в бумагу. Будем бесплатно давать муку, давать масло, давать дрова. Есть склад муки для самых бедных. Приходите смотреть, – Кадыр говорил по-русски, медленно шевеля окаменелыми губами, но подбирая слова твердо и верно. – На другой неделе я вам позвоню.
– Буду признателен. Какие новости? Что происходит в городе?
– Есть плохие новости. Есть плохое сведение.