с кокардой, держал маленькую рацию, оглядывался на цепь, взмахивал рукой, торопил. Его и выбрал Хлопьянов, направил на него пистолет, помещая его голову и фуражку в прорезь, крепче устанавливая локоть на железной бочке.

Он чувствовал на расстоянии его резкие движения, его торопливое дыхание, казалось, различал его окрики. И вдруг недавнее нетерпение, желание немедленной схватки исчезли. Сменились растерянностью. Он, Хлопьянов, русский человек, сейчас пошлет пулю в другого русского, срежет его здесь, в русской столице. Этот неведомый ему офицер, быть может, когда-то летел с ним в одном самолете из Кандагара в Кабул, или сидел в офицерской столовой в Гиндже, или его захмелевший голос слышал Хлопьянов сквозь окно офицерского модуля в сухумском батальоне. Неужели теперь он нажмет спусковой крючок?

Он отвел оружие, смотрел, как приближается цепь. Не чувствовал ни страха, ни ненависти, а одну пустоту и тоску.

Но и это продолжалось мгновение. Словно под сердцем у него загорелась малая горячая точка. Росла, расширялась, как ожог. Становилась дыханием, молитвой. Он обнимал этой молитвой всех защищавших баррикаду, и тех, кто остался за спиной у костров и палаток, и тех, кто занимал оборону в переходах и вестибюлях Дворца, и высоких ангелов с синими нимбами. Он скликал Духов света, направлял их на пустынную улицу навстречу солдатам. Запрещал шагать, просверливал стволы автоматов, слепил глаза их офицеров.

Отец Владимир стоял на коленях, кланялся навстречу солдатам, поднимал над головой икону, посылал латунные зайчики. Женщина-беженка схватила дочку, подняла над баррикадой, показывала солдатам, – девочка из материнских рук смотрела на шеренгу черными газами. Длинноволосый юноша положил на колени гитару, бил и бил в рокочущие струны. Клокотов с блокнотом что-то мгновенно, налету, вписывал в сырые страницы, махал блокнотом, словно отгонял солдат. Высокие синекрылые ангелы, наклонив под фонарями свои нимбы, летели к солдатам, сражались над их головами с Духами тьмы, поражали их. Слепящие фары грузовиков гасли одна за другой. Шеренга солдат останавливалась, обращалась вспять, мерно стуча сапогами, уходила обратно. Оставляла пустую, залитую рыбьей молокой улицу с двумя черными оброненными касками.

Баррикада ликовала, улюлюкала, свистела. Хлопьянов устало выбирался из сплетения проволоки. Засовывал пистолет в кобуру. Брел к Дому Советов.

Глава тридцать седьмая

Он провел ночь в пустом депутатском кабинете с содранной дверной табличкой. Видно, хозяин кабинета был одним из тех, кто покинул опальный Дворец. Перешел на сторону президента, получив за это мзду, или квартиру, или пост в правительстве, или просто обещания благополучия. Покинул остывающий, без воды и электричества Дом, напоследок, заметая следы, сорвав табличку со своим именем.

Хлопьянов сдвинул стулья, улегся на них, кутаясь в свое сырое пальто. Чувствовал сквозь сон, как остывающие стены выпивают из него живое тепло, испаряют наружу в холодную мглистую ночь. В других кабинетах на стульях, на полах, на сдвинутых столах спали люди. Весь Дом, черный, недвижный, был окружен едва заметным туманом, как свежая могила.

Он слышал, как снаружи гудят моторы, завывают милицейские сирены. Что-то скрежещет и ахает. А когда проснулся в холодном свете, выглянул в окно, когда прошел по коридорам и выглянул в другие окна – на набережную, мэрию, американское посольство, на сквер, – обнаружил, что Дом Советов окружен кордонами и цепями солдат. Оплетен спиралями колючей проволоки, заблокирован рыжими поливальными машинами, поставленными в стык, голова к голове. Холодный белый, словно в льдистой шубе Дворец был ледяным островом, отделенным от материка. Материк был рядом, с хорошо различимыми мостами, высотными зданиями, проспектами, но был недостижим. Все они, населявшие Дом Советов, населяли льдину, оторвавшуюся от берега, сносимую в океан.

Он спустился на улицу, туда, где ночью на баррикаде готовились к отражению штурма. Баррикада оказалась пустой. Вяло колыхался отсырелый андреевский стяг. Пустая улица была перегорожена рогатками с витками колючей проволоки. С равными интервалами стояли солдаты, – обвислые до земли шинели, нахлобученные каски, висящие на ремнях автоматы. Сквозь цепь солдат из Дома Советов шли редкие торопливые люди, похожие на одиноких муравьев. Покидали осажденное здание. Их пропускали, и они стыдливо торопились исчезнуть. Другие, желавшие пройти к Дому, толпились гурьбой за оцеплением. Их не пускали, они возмущались, давили на оцепление, а их оттесняли назад.

Повсюду на площади перед Домом стояли косые, наспех сооруженные тенты и шалаши из пленки, обрывков рубероида. Под ними от моросящего дождя спасались люди. Дымились костры, висели на шестах флажки, где красные, где андреевские, где черно-золото-белые. Слышались песни, люди подбадривали себя.

Обходя это пестрое стойбище, Хлопьянов подумал, что не хочет уходить отсюда, не желает возвращаться на материк. Это его место, его долгожданное пристанище. Здесь он чувствует себя свободным, среди таких же, как и он, выплывших на остров людей, не желавших жить на континенте, где утвердились зло, унижение, несвобода.

«Вот только Катя… – подумал он с болью и нежностью. – Ее не хватает…»

Эта мысль еще болела в нем, когда он увидел отца Владимира. Обрадовался, что близкий Кате человек возник тут же, стоило о ней подумать.

Отец Владимир вел крестный ход, в котором оказалось еще несколько священников и женщин в черных платках, похожих на монахинь. За ними тянулась негустая растянутая вереница. Отец Владимир держал на груди икону, ту самую, которую возлагал на баррикаду, – Богородицу в медном окладе. Рядом поспевал тучный седобородый батюшка с серебряным крестом и кропилом. Женщина держала перед ним чашу с водой. Батюшка макал кропило, брызгал направо и налево, орошал палатки, костры, подбегавших баррикадников. Крестный ход пел. Слабые нестройные песнопения возносились в дожде. Процессия удалялась к баррикаде, к оцеплению. Священник кропил перевернутые бочки и ящики, сцепления досок, колючую проволоку, брызгал на солдат с автоматами. Хлопьянову казалось, что этими прозрачными песнопениями, медными проблесками иконы, водяными брызгами возводится незримая стена вокруг осажденного Дома, заслоняющего его от бед. Злые силы устремляются со всех сторон на окруженное, обреченное место, но останавливаются, замирают, повисают в высоте, как рыбы, застрявшие в невидимой ячее. Дом Советов существует, спасается, огражденный прозрачной защитой.

Тут же на площадке маршировала шеренга высоченных, как на подбор, молодцов, в камуфляже, в тяжелых башмаках, с красно-белой эмблемой, напоминавшей издали цветок розы. Позировали перед телекамерой. Останавливались, кидали вперед и вверх заостренные руки, восклицали: «Слава России!» Их снимал плюгавый бородатенький оператор. Юлил, улыбался острой мордочкой, благодарил, просил пройтись, останавливал, вел телекамерой по русым головам, сильным плечам, шлепающим по брусчатке бутсам, по эмблемам на рукавах. Молодцы снисходительно улыбались, чувствовали свое над ним превосходство, были удовлетворены его к ним вниманием.

Хлопьянов вспомнил установку Хозяина о «красно-коричневых» и «коммуно-фашистах». Хотел было вмешаться, остановить съемку. Но передумал. Злая воля Хозяина, воплощенная в бородатеньком, похожем на козлика и чертенка операторе, входила в соприкосновение с охраняющей силой удалявшегося крестного хода, с песнопениями, взмахами кропила, редкими проблесками тускло-золотистого образа. Злая воля ослаблялась, меркла. Остроморденький чертик с бородкой юлил, бил копытцами, крутил голым хвостиком. А мимо него широким шагом, запевая военную песню, проходили молодцы, выбрасывали вперед мускулистые руки, единым дыханием выкликали: «Слава России!»

Хлопьянов подошел к «казачьей заставе», где оборону держала полусотня казака Мороза. Увидел сотника, ушедшего вперед, к солдатскому оцеплению, где он беседовал с солдатами. Живописный, в кудлатой папахе, с красными змеистыми лампасами, в ладном френче, на котором золотились погоны и белели Георгиевские кресты. Солдаты взирали на его пышные усы и бороду, длинную, висящую на ремне шашку. Слушали его разглагольствования напряженно и сумрачно.

– Вот вы, сынки, вроде бы и русские люди, а служите жидам. Тем же самым, что злодейски умучили государя императора, вместе с императрицей, невинными дочерьми и отроком-цесаревичем. Расстреляли их всех из винтовок, облили горючкой и закопали. С тех пор Россией правят жиды, русских людей натравляют друг на друга, и льется русская кровушка рекой, как Волга и Дон. И снова жиды нас столкнули, хотят, чтобы вы нас из своих автоматов косили, а мы вас из своего пулемета!

Мороз кивнул на казачью баррикаду, где в открытом кузове грузовика стоял, накрытый брезентом, макет пулемета и развевалась на шесте маленькая малиновая хоругвь с вышитым серебряными нитками Спасом.

Солдаты, в касках, шинелях, с автоматами на животах, слушали молча, напряженно. Их пухлые детские губы, черные от грязи пальцы в цыпках, с нечищенными ногтями вызывали у Хлопьянова щемящее чувство.

– Я вам скажу, парни, посылайте к такой-то фене жидов! Айда к нам на баррикады! Предлагаю брататься! Обойдем вместе каждую палатку, каждый угол в Доме Советов, – увидите, что это ваши батьки и матки, братья и сестры. Вам с ними воевать, руку на них поднимать грех! А вместе мы выкинем жидов из Кремля, ударим в колокола, и будут, наконец, в России править православные, и перестанет литься русская кровь!

– Нам командир говорил, там у вас фашисты засели. В главном зале портрет Гитлера висит. Вы ему «хайль» кричите, – сказал солдатик, бледный, с провалившимися щеками, с посинелыми от холода губами.

– Командир, говоришь? А его, часом, не Рабинович зовут? Гляди, какой я фашист? – Мороз ударил себя в грудь. – Я русский православный человек, казак, который за веру и святую Русь готов сложить голову здесь, на баррикаде! Дал в том обед, и одного хочу, чтобы вы, дурни, к матерям живыми вернулись, не опоганили себя пролитием русской крови!

К ним подбегал офицер, красный, сердитый, придерживал бьющийся на бедре автомат:

– Отставить разговоры!.. Не вступать в общение с бандитами!..

Грубо вытащил солдатика из цепи, сомкнул цепь, сдвинув двух других солдат. Потащил растерянного солдатика прочь. Мороз возмущенно кричал ему вслед:

– У тебя морда красная, как сковородка!.. А солдаты околевают!.. Ты бы им хоть горячую водичку принес!.. Сам небось в кунге сидишь да водку жрешь, а солдат холодом моришь!..

Пошел прочь от оцепления, гневный, праведный, придерживая на ходу шашку. Говорил Хлопьянову:

– У них одна цель – русских с русскими стравить! Вчера один патлатенький подошел к заставе: «Будьте любезны, разрешите сфотографировать!» Я приказал ему дать пять плетей. Так он у меня как кобеляка визжал!

Хлопьянов вернулся в здание, наполненное растревоженным людом. Сквозь большие окна наблюдали солдатское оцепление, колючие спирали, рыжие водовозки. Внутренность Дома с коридорами и кабинетами сжималась, отрезанная от остального города, начинала жить своей независимой от города жизнью.

В зале пленарных заседаний продолжали работать депутаты. Ссорились, вступали в коалиции, выносили решения. Кого-то назначали и смещали. Издавали постановления и реляции. Обращались к правительствам и парламентам стран. К священнослужителям и общественным деятелям. Витийствовали, голосовали, удовлетворенные итогами голосования, возвращались на свои кресла. Но их постановления и декреты, размноженные на ксероксах, достигали лишь кабинетов самого Дома Советов. Обсуждались на этажах и в столовых, иногда выносились на баррикады и в палатки, где какой-нибудь бородатый беженец или пытливый подросток пытался прочитать листок с бланком Верховного Совета, требующий от Организации Объединенных Наций поддержать российских парламентариев. Не могли до конца дочитать, резали на нем краюшку хлеба.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату