маленький дымный костер. Люди, смертные, грешные, слушали мечтателя о вселенском благе, о возможности безгрешного бытия, об одолении смерти, верили мечтателю, мечтали с ним среди мусора и дреколья баррикады.
– Убийцы, как в притче об избиении младенцев, как в сказе о царе Ироде, искали этого будущего богатыря и спасителя, безжалостно рубили кричащую мать…
Отец Владимир перекрестился, а темнокудрый юноша тронул случайно гитару, и она плеснула разноцветный перламутровый звук, от которого колыхнулся высокий нимб фонаря.
– Мы, как сказал отец Владимир, «нищие духом». Русские патриоты, которых лишили процветающей Родины. Среди нас ученые и конструкторы, у которых отняли «Буран» и «Токомак», продали их врагу. Писатели и философы, чьи творения осквернены и затоптаны. Те из нас, кто уцелеет после побоища, должны вынести из пожара светочи и скрижали, где записаны священные тексты, генетические коды, научные и религиозные формулы «Русской цивилизации». Задача тех, кто спасется, в том, чтобы соединиться, как соединились мы вокруг этого костра. Сложить расколотые таблицы, склеить разорванные свитки и снова вывести формулу, по которой на этой части земли, сквозь все потрясения и нашествия, все сатанинские козни осуществится «Русская цивилизация»! Провидение избрало Россию, как землю, для которой Любовь и Правда стали главными символами бытия, строим ли мы космодром или приходскую школу, или ищем совершенства в рифмах и песнопениях!..
Он умолк, восторженно глядя на своих товарищей. И те, кто понял его, кивали и соглашались. А те, кто не понял, тоже кивали, принимая на веру его слова.
Звук, который вдруг раздался вдалеке за парком, за туманом, был ответом на его слова. Донесся из другого мира, который был разгневан и потревожен услышанным. Этот звук напоминал глубинный рокот и гул, словно под землей перетирались камни, и что-то непомерное и слепое силилось подняться, ссыпая с себя дома, мосты и проспекты. И все они замерли, слушая звук. Ждали, когда в комьях земли, раздирая асфальт, выламываясь из преисподни, поднимется на лапах непомерных размеров чудовище.
Хлопьянов лежал на холодной земле, среди бревен и арматуры. Торчком стояла пустая железная бочка. Вокруг, заполнив расселины и проемы баррикады, притаились дружинники. Их головы, плечи, едва различимые, виднелись среди досок, проволоки, древесных срубленных веток. И все они слушали звук.
Звук медленно надвигался со стороны американского посольства. Тучнел, тяжелел, как клубень в черной земле. Начинал перемещаться, как растущее корневище. От его разбухания слабо дрожала земля, словно по ней пробегали судороги. Эти трясения земли проникали в тело людей, воздействовали на биение сердца, на ритм дыхания, на циркуляцию крови. В органах начинались сбои, перепады и спазмы. Сворачивались кровяные тельца, умирали нервные клетки. Живая плоть ужасалась, страдала, испытывала необъяснимую муку. Хотелось вскочить, оторваться от дрожащей земли, бежать прочь туда, где не слышен этот низкий угрюмый звук, похожий на рокот органной трубы.
Хлопьянов оглядывался. Видел вблизи себя отца Владимира, его бороду, выступавшую из-за картонной коробки. Рабочего в каске, положившего на бревно два обрезка трубы для рукопашной и горку камней и обломков асфальта. В углублении между ящиками и грудами сора разместился отставник-офицер, расставил бутылки с зажигательной смесью, похожий на лотошника, торгующего спиртными напитками. Там же виднелась косматая казачья папаха, слабо отсвечивал ствол автомата. Дальше угадывались инженер, девушка с санитарной сумкой и ее длинноволосый кавалер. Вся баррикада, слабо освещенная фонарями, была живая, наполненная людьми, негромко шелестела и позванивала. Откликалась на подземное дрожание звяком бочек, проволоки, листового железа.
Улица перед баррикадами, как черная доска, натертая жиром, в мазках голубоватого света, таила в себе угрозу. На нее устремилось множество глаз, нацелилось оружие, тянулись руки, сжимавшие железные прутья. Оттуда, по этой скользкой, натертой улице, катились сгустки звука, разбивались о баррикаду.
Звук то приближался и вырастал, как стена, то разделялся на несколько вязких, как лава, рукавов, удалялся к мэрии, к набережной, окружал Дом Советов, заслонялся огромным неосвещенным зданием.
Казалось, ползет толстое мускулистое тулово, протискиваясь среди домов, выползая к Москва-реке, охватывая громаду Дворца. Хвост еще струится у американского посольства, а плосколобая голова уже достигла главного портала, прошибла мокрые заросли, достигает темного сквера и вот-вот образует кольцо, схватит мускулистый хвост.
Хлопьянов увидел, как на пустое пространство улицы выкатил темный горбатый брусок, заслоняя жидкие потеки света. Медленно двинулся, вытягивая за собой второй горбатый брусок. Они катили медленно, тяжко, – третий, четвертый, пятый, – напоминая сцепку вагонов. Колонна тяжелых грузовиков двигалась по улице, сотрясая землю и воздух, и Хлопьянов насчитал тринадцать, а они все выкатывали. Он прижал ухо к асфальту, пытаясь в трясении земли, в многослойном перемещении звука уловить отдельные его составляющие – трехосных тяжелых грузовиков, упругих четырехосных транспортеров, легких гусениц «бээмпэ», хрустящих катков и танковых треков. Но звук был вязкий, как пластилин. Асфальт, брусчатка, мягкая под брусчаткой земля перемешивали звук в однородное тесто.
Колонна исчезла, открыла блестящую льдистую улицу. Катила теперь, невидимая, мимо мэрии, съезжала на набережную, огибала порталы Дворца, обкладывала его резиновым кольцом звука.
Хлопьянов видел, как крестится отец Владимир. Выставил на ящик икону ликом вовне, на улицу, где прошла колонна. Офицер-отставник переставлял, менял местами бутылки с горючим, словно хотел, чтобы лучше смотрелись этикетки с надписями «водка», «коньяк», «мартини».
Звук стал приближаться, наваливался, давил на височные кости, на корневища зубов, расшатывал их.
Опять на льдистый пустой асфальт, заслоняя лужи ртутного света, стали выкатываться грузовики, тупорылые, с высокими коробами. Толкали перед собой снопы электричества, наполненные невидимой угрюмой жизнью.
Хлопьянов думал, что колонна пройдет мимо, повесив над баррикадой тяжелое облако тоски и страха. Но машины замедлили ход, остановились, сохраняя интервалы, вонзая в кузовы и брезенты пучки лучей. Стали медленно разворачиваться, пятиться, направляя фары к баррикаде. Яркие вспышки слепили. Баррикада, пронизанная лучами, стала прозрачной, зыбкой. Наполнявшие ее люди были, как в воде. Плавали и барахтались среди обломков и мусора, словно потерпевшие кораблекрушение.
Чувствуя свою незащищенность, баррикадники задвигались, закопошились, заслоняясь от этого пронизывающего света листами фанеры, досками, зарываясь глубже в темный сор. Хлопьянов укрылся за железную бочку. Видел, как драгоценно сверкает икона в медном окладе. Переливается, словно в баре, бутылка с горючей смесью.
Фары грузовиков светили, наполнялись дымом. В их слепящих ядовитых лучах мелькали солдаты. Заслоняли огни, снова открывали зеркальные потоки огней. Строились, разбегались. Казалось, им нету числа, они рождаются из этих лучей, синтезируются из света и дыма. Начался дождь, не гасил, но еще больше разжигал воспаленные фары. Мешал их с водой, дымом, сырыми одеждами, железными пузырями касок. Рокотали моторы, звякало железо, били сквозь дождь и дым разящие лучи.
«Штурм… – думал Хлопьянов, ожидая сквозь завесу света пулеметную очередь, просекающую баррикаду, раскалывающую тяжелые стекла подъездов. – Началось…»
Он засунул руку подмышку, нащупал кобуру и, сдернув ременную петельку, достал пистолет. Отер его машинально о рукав, передернул затвор. Вытянув руку, уперся кулаком в ребро металлической бочки. Глядел сквозь прорезь на грузовики, горящие фары, шеренги солдат, в которых полетят его пули.
Шеренга колыхнулась, как занавес, шагнула на асфальт, стала накрывать его своей колеблемой массой, сквозь которую, толкая ее, придавая неуклонную беспощадность, били лучи. Вместе с дождем и слепящим светом летели на баррикаду плотные вихри, взмывали вверх, как волчки, как завихрения воздуха, были похожи на остроклювых перепончатых птиц.
«Духи тьмы!» – повторял Хлопьянов, стараясь сосредоточиться, выставляя навстречу вытянутую руку с оружием, чувствуя, как рядом, по всей баррикаде подвинулись вперед, напряглись ее запщтники. Ощетинились отточенными прутьями, монтировками, обрезками труб. Он был готов подпустить поближе ненавистную, желавшую его смерти шеренгу, всаживать в нее точные, выверенные выстрелы.
Край железной бочки. Его рука с пистолетом. Рокот мясорубки, подвигающей к его лицу отточенный винт. И секундное смещение всего в иную плоскость и жизнь. Нет ничего, ни солдат, ни моторов, ни колючей баррикады, все это не существует, пригрезилось в страшном сне. А есть дуновение северной черной реки, белые холодные звезды, и он, зажав подмышкой березовый веник, отворяет дверь баньки, и там, в красноватом тумане – его Катя. Ее мокрые блестящие волосы, белая, обведенная загаром грудь. Он протягивает ей ковшик. Она льет на себя звонкую, пахнущую березой воду, стеклянная, дышащая, сдувает капли с розовых губ.
Это длилось мгновение и кануло. Шеренга, черная, монолитная, с железными пузырями касок, накрывала асфальт. Можно было различить мутные под касками лица, кулаки, сжимавшие автоматы, шагавших впереди офицеров. Над головами солдат, прочерчивая на касках моментальные проблески, летели лучи, слепили, выжигали баррикаду.
Хлопьянов вдруг испытал страх. Колыхаясь, как бахрома, приближалась его смерть, неотвратимая, жестокая, которой удавалось ему избежать в прежние годы. Теперь она настигнет его в центре Москвы, у железной измятой бочки. И последнее, что он увидит, – эту грязную измятую бочку, излохмаченную пулями.
Ему захотелось вскочить и кинуться прочь. Оставить эту нелепую бутафорскую баррикаду, сквозь которую, как сквозь сухой бурьян, пройдет стреляющая цепь солдат, оставляя на бревнах и балках висящие тела баррикадников.
Он увидел, как сбоку от него метнулась легкая тень. Прозвенели какие-то обрезки железа. Девушка с косой выпрямилась, втыкала в баррикаду, прикручивала, приторачивала древко с полотнищем. Ткань подхватил, заволновал сырой ветер, и отчетливо виднелось перекрестие, по диагонали, из угла в угол. Андреевский флаг реял над баррикадой. Где-то рядом, в путанице проволоки, ударила гитара, зарокотала колокольно. Эти резкие, взлетавшие и падающие звуки ломали и кололи подземные гулы моторов, выхватывали их из-под земли, вырывали, как сорняк, с корнем, отбрасывали в сторону.
Не было страха, а веселие, восторг. Хлопьянов приподнялся и видел баррикаду, других приподнявшихся защитников. Все они видели друг друга, ободряли, понимали без слов. Единым порывом, единым броском были готовы метнуться вперед, и там, на липком асфальте, сойтись в последней схватке, погибая не в тупой покорности, не в постылой тоске, не в клетке, не в застенке, а в открытом бою.
Хлопьянов чувствовал, что и другие защитники переживают подобное. Инженер, творец космических кораблей, высунулся по пояс, сжимал в руках камень, готовый метнуть его в атакующих. Казак сбил на затылок папаху, с торчащим чубом, взлохмаченной бородой, примыкал к автомату штык, чтобы, расстреляв рожок, кинуться в штыковую. Офицер-отставник держал за горло бутылку, отведя руку, готовый сильным взмахом перекинуть ее через арматуру, поджигая солдатские сапоги огненной жижей.
Хлопьянов смотрел на приближавшуюся шеренгу, выбирал цель. Перед цепью, на несколько шагов опережая солдат, двигался офицер. Без каски, в фуражке