людьми клети, а солдаты, победно грохоча щитами, уже маршировали вдоль трибуны. Ельцин вскочил с места, махал победителям. Сжал кулак, выбросил его вперед, словно держал дубину, и он повторял разящий удар омоновца. Хлопьянов испытал омерзение, подавил рвотный ком. Опустил бинокль, не желая смотреть.
Пещерное, неандертальское, среди обглоданных костей, в шкуре, свирепое, с инстинктом бить, разрывать, глодать, – животное правило Россией. И все, что было любимо, – Третьяковка, «Пиковая дама», колокольня в переулке, мамина акварель на стене, розовая тропка в лесу, – все было под властью, под косолапой пятой этого чудища. И он, офицер, умеющий стрелять, обученный приемам рукопашного боя, награжденный боевыми орденами, был не в силах спасти свою Родину.
– Ты думаешь, это все?… Отнюдь!.. Перебазируемся на объект № 2… – сказал Каретный, пристально вглядываясь в лицо Хлопьянова, желая убедиться в произведенном впечатлении, – Самое интересное впереди!..
Они видели, как отъезжает от трибуны кортеж президента, блестят, словно рыбья чешуя, оброненные на поле щиты, как санитарная машина останавливается около лежащего без движения солдата, и врач в белом халате склоняется над ним.
Спустились с вышки, уселись в машину, покатили в сосняках по узкой дороге.
То, что увидел Хлопьянов, поразило его. На открытом пространстве был выстроен макет здания, не всего, а лишь первого этажа, с широкими проемами окон, помпезным порталом, ступенями. На белом фасаде развевалось множество флагов. Российский трехцветный, пестрые, зеленые, желтые, синие, с гербами, эмблемами, – флаги республик и автономий в составе России. Перед домом, загораживая ступени, была выстроена баррикада, похожая на гору мусора, из досок, арматуры, поломанных деревьев. На этой баррикаде, усыпанной немногочисленными загцитниками, развевались красные и имперские стяги.
– Узнаешь?… Не совсем похоже, но кому надо, узнает! – похохатывал Каретный, вылезая из машины, направляясь к металлической вышке. Хлопьянов поспевал за ним, стараясь распознать, какое здание имитировало это деревянное, покрашенное в кремово-белый цвет сооружение, с нарядно блестевшими стеклами и пестрыми флагами. В отдалении возвышалась смотровая трибуна. На ней уже пестрели зрители, в окружении генеральских фуражек белела седая голова президента.
– Сейчас они немножко постреляют, немножко друг дружке костей наломают, немножко поприсягают президенту на верность, а потом пойдут с Верховным будку наливать!.. Ну что, не узнал домишко? – Каретный заглядывал в глаза Хлопьянова, удивляясь его недогадливости.
И Хлопьянов, понимая вдруг смысл предстоящего зрелища, задохнулся, – узнал в выбеленном макете Дом Советов. Его застекленный белокаменный фасад, проблески золота, высокий циферблат часов, пестроту флагов, роскошные марши лестниц, белое дрожащее отражение на голубой реке, гудящую дугу моста, – это здание имитировал деревянный макет. На этом макете, на бутафорских баррикадах станут репетировать штурм и захват парламента.
– Ты, наверное, не ходишь в театр? – смеялся Каретный. – У нас с тобой другие развлечения. В Кабуле Дворец штурмовали! А почему бы теперь не в Москве?… Амину башку прострелили! А почему бы теперь не Хасбулатову?
В сосняке раздался металлический рокот. Приблизился. На полной скорости, как зеленые многолапые вараны, вынеслись три транспортера. Туго, плотно ударили из пулеметов. Защитники баррикады вставали навстречу, взмахивали кулаками, падали. Транспортеры крутили пулеметами, врывались на баррикаду, расшвыривали доски, куски арматуры и проволоки, а вокруг них метались баррикадники, кидали бутылки с бензином, и на корме одного транспортера заиграло клочковатое пламя. Из люка выскочил солдат, кинул на огонь бушлат, а машина крутила башней, посылала громкие очереди.
«Все это будет! – думал Хлопьянов, рассматривая в бинокль башню транспортера с номером „66“, скачущего на корме солдата в танковом шлеме, распластавшихся на земле в картинных позах баррикадников. Один из них, изображая убитого, держал в кулаке древко флага. Ветер пробегал над землей, пузырил красное полотнище. Обреченный Дом! Обреченная Москва!.. Люди, которых убьют, еще не знают об этом. Ропщут, бранят режим, приходят с работы усталые, хлебают нехитрый ужин. А уже обречены, уже учтены! Внесены в списки убитых и пропавших бесследно!.. А я? Тоже умру на баррикаде? Или меня расстреляет в упор бэтээр под номером „66“?
Разметав баррикады, бэтээры встали перед Домом, начали бить по фасаду, по стеклам, обрабатывая первый этаж. В оконных проемах появлялись защитники, стреляли из автоматов, падали под огнем пулеметов. Дом начинал дымиться, в нем ухали взрывпакеты, стены покрылись бледным пламенем.
«Все так и будет… Солнце, божья краса!.. Дом горит, опрокидывая в реку красное зарево… По зареву плывут речные трамвайчики!.. Играет музыка, пассажиры плещут в ладоши, делают снимки!.. А огромный Дом посреди Москвы огрызается последними выстрелами, покрывается копотью!..»
Из бэтээров высаживался десант в бронежилетах и касках. Прячась за транспортерами, обстреливали Дом. Короткими перебежками вбегали по ступеням. Впрыгивали внутрь дымящихся проемов. Внутри продолжалась стрельба, гремели взрывы.
«Куда мне бежать? Кому сообщить? На телевидение? Прокричать на весь белый свет! Готовится злодейство! Палач готовит убийство! Люди, выходите на улицы!..»
Огонь охватывал беленые доски макета. Внутри звучали редкие выстрелы. Из разбитых проемов наружу стали выскакивать солдаты. Выстраивались двумя цепями, образуя коридор, вниз по лестничным маршам. И в этот коридор стали выходить защитники, вереницей, с поднятыми руками. Кидали автоматы к ногам победителей.
Подкатывали тяжелые зарешеченные фургоны. В них подсаживали пленных защитников, поддавали им прикладами и сапогами. Набитые фургоны, урча, медленно отъезжали, скрывались в сосняках.
Сквозь урчание моторов, редкие хлопки холостых выстрелов Хлопьянов услышал слабое нестройное «ура». На трибуне, где восседал президент, аплодировали и кричали. Хлопьянов в бинокль видел, как Ельцин салютует, выбрасывая вверх кулак. Свита рукоплескала, кричала «ура».
Хлопьянов сквозь синеватые окуляры видел мясистое лицо, рыхлый нос, белые, расчесанные на пробор волосы. И вдруг снова почувствовал, что хочет его убить. Вогнать пулю в надбровную складку, чтобы рванула кость, пробуравила мозг, достигла затылочной кости, срикошетила об нее и стала носиться внутри, стуча в черепную коробку, кромсая мозги, отражаясь от стенок, наполняя череп слизью и сукровью.
Это желание было столь сильным, что он посылал зрачками истребляющий ненавидящий луч, ожидая, что он достигнет и сокрушит президента. Но тот покидал трибуну в окружении свиты. Шел к длинному, похожему на жужелицу лимузину. И кортеж, разом брызнув огнями, умчался.
– А теперь буль-буль до потери пульса! – зло смеялся Каретный.
Пожарные машины тушили горящий макет. Поливали блестящими струями. Солдаты устало обходили баррикаду, подымали с земли флаги и автоматы.
– Что скажешь? – Каретный спрашивал, словно был хозяином недавнего зрелища, и хотел узнать, угодил ли своим представлением.
– Зачем это все? – Хлопьянов смотрел ему прямо в глаза, веселые, умные, отражавшие сосны и небо, и что-то еще, металлическое и жестокое.
– Что «зачем»?
– Зачем мне все это показали?
– Ну как «зачем»? Видишь ли… – Каретный пробовал начать издалека, но Хлопьянов его перебил:
– Зачем две недели следуешь за мной по пятам? Зачем выслеживаешь мои связи и мои контакты? Зачем притворился случайным встречным, разыграл ту встречу в палатах и тут же пригласил меня на мерзкое сборище, куда постороннему вход заказан? Зачем показал атаку на офис, пытку несчастного клерка? Зачем познакомил с Марком? А эта квартира с видом на правительственный проспект – стрелковая позиция, снайперская ячейка, если иметь в виду президентский кортеж! И, наконец, зачем показал все это сегодня? Не боишься, что найду дорогу к Хасбулатову и расскажу ему об увиденном? Ты знаешь мои симпатии, знаешь, кого люблю и кого ненавижу! Тем не менее, делаешь вид, что мы друзья и союзники! Настало время спросить, – зачем?
Лицо Каретного, минуту назад ироничное, покровительственное, с блуждающей улыбкой, смеющимися зеленоватыми глазами, вдруг изменилось. Казалось, дрогнула и сместилась голографическая пластина, и возникло другое лицо, яростное, бледное, с набрякшими желваками и венами, бешеными зрачками, дрожащими, бурно дышащими ноздрями.
– Да, я хочу тебя использовать! Да, я слежу за тобой! Использую твое стремление к оппозиции! Знаю твое устройство, твой дотошный нрав! Уверен, ты встроишься! Не к Зюганову, так к Стерлигову! Не к Анпилову, так к Баркашову! Добьешься того, что тебе поверят, воспользуются твоими способностями! Пустят в свои ряды!
– Зачем тебе это?
– Хочу, чтоб ты им рассказал! Все, что видел и знаешь! О том, что готовится путч! Что их хотят перебить! Задействованы силовые структуры! Готова спецпропаганда! Сконцентрированы огромные силы! Здесь, в Москве, и в провинции, и за пределами России! Запад дал согласие! Он станет спокойно смотреть, как в Москве будут стрелять и вешать! Кое-что ты уже увидел! Остальное тебе покажу! Хочу, чтобы ты пошел к Руцкому и рассказал ему обо всем!
– Но тебе-то зачем? Ты ведь служишь алкоголику!
– Ты не допускаешь мысли, что я его ненавижу? Что я, как и ты, патриот России. Волею случая оказался в этой шайке. Пользуюсь нашим знакомством, чтобы послать сигнал Руцкому! Я знаю Руцкого по Афганистану. Пили вместе в Баграме. Это я отправлял его на реализацию разведданных, когда его сбили в первый раз. Я вытаскивал его из-под душманских пуль. Я давал ему информацию о целях, когда он ушел к пакистанской границе и его сбили «фантомы». Я посылал разведку на поиск, добывал сведения о его пленении, договаривался с полевыми командирами. Я нашел концы к пакистанской разведке, когда Руцкой сидел в земляной тюрьме, и его должны были расстрелять. Я лично отбирал в Кабуле, в тюрьме Поли-Чархи, захваченных пакистанских агентов, которых потом на него обменяли. Он должен меня помнить! Я сочувствую ему! Я его сторонник и друг! Ненавижу Ельцина, этот кусок тухлого мяса! Не прощу ему разрушения СССР! Не прощу передачу России под контроль американцев! Обещай, что пойдешь к Руцкому!
Хлопьянов был в смятении. Верил, не верил. Хотел понять, кто перед ним, лицедей и умный противник или тайный товарищ и брат.
Лицо Каретного продолжало меняться, как голографическая картинка. Становилось желтым, словно в нем разливалась желчь. Обнаруживало монголоидные черты, широкие скулы, узкие зеленоватые глаза. И вдруг вытягивалось, темнело, нос нависал над губой, глаза выкатывались, становились лиловыми, и он начинал походить на араба, семита.
Хлопьянов едва заметно поворачивал голову, менял положение зрачков, старался выбрать ракурс, найти освещение лица, где бы возникло истинное его выражение. И вдруг нашел. Лицо Каретного побелело, окостенело, словно из него истекла живая плоть, выкипела кровь, и оно стало походить на череп, обтянутый кожей, с поредевшими, наполовину истлевшими волосами, с пустыми глазницами, из которых выпарились глаза.
Эта была смерть. Его, Хлопьянова, смерть. Он ужаснулся этого мгновенного прозрения. Покачнулся. Зрачки сместились, изменился угол падения лучей на голограмму, и ужасное видение исчезло. Каретный умолял, требовал ответа:
– Пойдешь? Расскажешь? Можешь мне обещать?
– Не знаю, – сказал Хлопьянов, чувствуя страшную слабость. Его живые силы и соки были выпиты жутким видением. – Мне надо подумать.
Вдали, за поляной, за дымящимся макетом Дворца, на дороге остановился кортеж. Хлопьянов в бинокль видел, как из лимузина окруженный свитой вышел президент. Он пританцовывал, размахивал руками. В кулаке его была омоновская дубинка. Он поднимал и с силой опускал ее. Свита шарахалась, разбегалась.