упругие перья. Бестелесный и легкий, пронесся сквозь глухой бетонный свод. Со скоростью мысли преодолел огромное пространство России и опустился в заволжскую степь, на безымянную, без памятника, без знака, забытую братскую могилу. Ни креста, ни железной звезды. Только холмик да груда заросших бурьяном камней. В этой братской могиле, среди сотни пехотинцев, лежал отец, убитый на Великой Войне. И он, его сын, своевавший несколько малых кровавых войн, прилетел теперь с опозданием на целую жизнь к могиле отца. Он не помнил отца, но отец присутствовал в нем, как дыхание, как притаившееся ожидание. Не был убит, а живет отшельником в какой-нибудь озерной глуши, на берегу лесного недоступного озера. И все казалось – однажды, сквозь еловые ветки, откроется зеленая стеклянная гладь, возникнет высокий седобородый старик, раскроет сыну объятья.
Словно бесшумная степная птица, он посидел на могиле отца. Вспорхнул под туманными осенними звездами и вернулся обратно, принеся в своих мягких перьях запах огромной заволжской степи, увядших ковылей и Польшей.
Теперь предстояла сладость свидания с мамой и бабушкой. Они пребывали в озаренном, сияющем, драгоценном пространстве, в которое он попадал, закрыв глаза, огибая малый уступ в сознании, протискиваясь сквозь узкое отверстие в височной кости. Там, за этой преградой, возникала маленькая милая комната, вечер, синий снег за окном. Они втроем сидят под оранжевым абажуром, каждый занят своим. Бабушка, нацепив очки, читает маленький томик Евангелия, беззвучно шевелит губами, улыбается, тихо вздыхает. Тот, кому она улыбается, светлоликий, в венце из роз, въезжает на белом осляти в Великий Город. Бабушка умиляется, любит его, вникает в его притчи и проповеди. Мама строчит на машинке, – маленькая ручная машинка с хромированным колесом, с тяжелой чугунной станиной, инкрустированной ломтиками перламутра. Если слегка склонить голову, они засверкают, ярче заблестит хромированное колесо, замелькает шелковая золотистая нитка, и мамина рука, белая, ловкая, утопает в складках пышной материи. Он же готовит урок, сидит над раскрытой книгой, и в ней – большая восхитительная буква «А», рядом зеленый, с черной рябью арбуз и другой, рассеченный надвое, с малиновой сердцевиной.
Хлопьянов оцепенел, погрузившись в это чудное остановленное мгновение, где все они вместе, любят друг друга, соединенные неразлучно под розовым абажуром в зимний московский вечер.
Почерневшая щель над дверью налилась водянистым светом, ярко и сочно вспыхнула и померкла. Налетел и умолк звук остановившегося автомобиля. Раздались шаги. Замерли снаружи у двери. Хлопьянов ждал, что дверь распахнется и в него, сидящего у стены, вонзятся ослепительные лучи фонаря.
– Прикажете открыть? – кто-то предупредительно и подобострастно спросил.
– Не к спеху. Завтра откроешь, – ответил другой голос, властный и раздраженный. И Хлопьянов узнал Хозяина. Не удивился, – эта вилла принадлежала Хозяину, и бункер принадлежал Хозяину, и пленный Хлопьянов принадлежал Хозяину. Встреча их была неизбежна.
Шаги удалились. Он снова вытянулся у стены и уныло, печально ощущал, как проникает в него ледяная сырость. Его ум, потревоженный голосами, блуждал теперь среди сумеречных случайных образов.
Ему казалось, он парит в мироздании, среди звезд и светил, в проблесках косматых комет и летучих метеоров. Мирозданье цветет, источает зори и радуги. Сотворяются миры и пространства, дышат, живут. В них царствует разум. Все движется, ликует, струится. Славит кого-то, кто создал эту многоцветную живую Вселенную, и каждая звезда и светило, каждая населенная жизнью планета славит Творца. Но где-то за млечным росистым туманом, за серебряными водоворотами галактик присутствует темная непрозрачная точка. Малое затемненное пятнышко, куда, как в воронку, тянутся нити звезд, искривляют пути, меняют свои траектории, всасываются в темную дырку. Ударяют в нее и гаснут. В этом малом отверстии пропадает материя. Огромный сверкающий жгут, слипаясь, сталкиваясь, превращаясь в огонь и взрыв, тонет в черной дыре. Небо рябит, как вода. Двоятся и туманятся звезды. Срываются и меркнут, как люстры. На планетах горят леса, оживают и сочатся вулканы, рушатся города, падают в реку мосты. Их маленький дворик с песочницей и деревом клена начинает сотрясаться. Трещина бежит по земле, расщепляет надвое клен. Его совочки и формочки, его песочные куличи падают в бездонную щель, и туда же, как скатерть со стола, стягивается и пропадает весь мир.
Он проснулся в страхе. Сон был вещий, о нем, об истинном устройстве Вселенной. В ней не было божественного престола, не было рая и ангелов, Доброты и Премудрости, а только черная сливная дыра, куда всасывалась бессмысленная, обреченная на исчезновение материя.
Он встал и начал ходить, желая сбросить наваждение. Шел вдоль стен, заложив скованные руки за спину, воспроизводя квадрат. «Черный квадрат, – усмехнулся он, шаркая плечом по бетону. – Рисую черный квадрат. »
И вдруг в этом не имеющем выхода черном квадрате подумал о Кате. О теплом море, где они познакомились среди зеленых солнечных брызг, оранжевых, отекающих пьяным соком плодов, туманных перламутровых звезд. Он лежит на горячем песке, его загорелая, в светлых волосках рука обсыпана мельчайшими кристалликами кварца. Ее мохнатое влажное полотенце, несколько гладких, нагретых на солнце камушков, снятые часики, костяной гребешок, пакетик с черешней. А она сама в море, за шелестящим прибоем, ее отливающая золотом голова, розовые, всплывающие над водой плечи. Он, на берегу, так чувствует ее в окружении волн, ее невидимые, омываемые струями ноги, ее круглые, в прилипшем купальнике груди, выпуклые сквозь прозрачную ткань соски.
Их близость в горячей, с занавешенными окнами комнате. Их одежды, влажные, пахнущие морем, разбросаны по спинкам кроватей и стульев. Он любит ее, покрывает всю поцелуями – розовое горячее ухо с щекочущим мокрым завитком волос, сочные губы, отвечающие быстрыми жадными поцелуями, белую незагорелую грудь с темными бутонами сосков, округлый живот с дрожащим углублением пупка, чуть соленый от моря, дышащий, теплый, и она закрывает его руками. Мешает ему, а он губами, дыханием, всей своей силой и страстью целует ее прохладные гладкие бедра, сдвинутые колени. Он любит ее бесконечно, задыхается от избытка любви, оставляет ее ненадолго, замирая в изнеможении рядом с ней, глядя на графин, полный остановившегося серебряного солнца. А потом снова свою ладонь – под ее влажный затылок. Ее близкие, зеленые, полузакрытые глаза, белый блеск зубов в приоткрытых, что-то прошептавших губах, и он уже не видит ее, только алое чудное свечение под веками, переходящее в ослепительную белую вспышку. Он без сил, слабо дышит, и она откуда-то из неба опускает ему на грудь, на бьющееся сердце черно-красную ягоду черешни.
Он прислонялся к черной бетонной стене и вспоминал их северное деревенское ложе, шелестящий душистый сенник, звонко ухающий, проседающий под их тяжестью. Деревянная рукодельная кровать звучала, как ксилофон, переливалась переборками, планками.
И в последний раз, в Москве, перед тем, как ей идти на вокзал, – мучительная прощальная сладость, которой было мало им обоим, и они старались ее продлить, превратить в бесконечное наслаждение, и на столике, в вазе, стояла осенняя звезда хризантемы.
Замурованный в бетонный короб, заключенный в черный квадрат, он желал любимую женщину. Его плоть, чувствуя близкий конец, источала энергию, словно стремилась прожечь монолитный бетон и огненной плазмой вырваться в мир, продлить в нем свое пребывание.
Снаружи, за пределами бетонной темницы, протекала долгая осенняя ночь, в которую погрузился огромный утомленный город. А здесь, в бетонной ловушке, протекала его одинокая ночная жизнь. И та внешняя, недоступная ему ночь просачивалась в бункер слабыми ручейками звуков.
Где-то высоко мерно загудел самолет. Звук поднимался по звенящей дуге и медленно ниспадал. И он представил высоко в черном небе малиновую мерцающую ягоду самолета. Неожиданно хрипло и зло залаяла собака и тут же умолкла, словно ей бросили кость. И он представил себе мохнатого горячего зверя с зелеными, блеснувшими в свете фонаря глазами. Кто-то пронес мимо кассетник, в котором дрожала и звенела музыка, раздавались неразборчивые задыхающиеся слова. И этот сипловатый, с легким рыком голос, записанный на кассетник, вдруг напомнил ему Афганистан, песни войны, которые сочинялись, пелись и тут же забывались под чоканье стаканов и кружек.
Его мысль поддалась искушению неразборчивой, нехитрой, звучащей в кассетнике песни и полетела по клубящимся афганским дорогам, над желтыми кишлаками, в сиреневом пекле ущелий.
Кабул, его изрытые норами горы. Как осиные гнезда. Горькие дымы, запахи хлебов и жаровен. Краснолицая горячая толпа, в которой плывут тюрбаны, балахоны, заброшенные на плечи накидки, черные смоляные усы, густые, как вар, мусульманские бороды. Женщины, зелено-розовые, в шелковых паранджах, кивают цветочными головками. Все клокочет, кипит, отзывается звоном меди, блеском жести, криками погонщиков и торговцев. Красный ворсистый ковер брошен в пыль на дорогу, и по этому ковру желтолицый мускулистый хазареец, напрягая босые ноги, толкает двуколку, и на ней пирамида золотых апельсинов.
Рынок – скопище пестрых дуканов, харчевен, постоялых дворов. Кривые проулки, палатки, как истрепанный ветром и солнцем парусный флот. Мясные ряды, на блестящих крюках подвешены розовые, в прожилках жира бараньи туши. Торговец птиц с редкой седой бородой улыбается беззубым ртом, и над его головой в деревянных плетеных клетках, как разноцветные искры, прыгают птицы, пойманные в окрестных горах. Золотые ряды с браслетами, кольцами, россыпью лазуритов и яшм. Он идет по рынку, сквозь запахи кислых одежд, пьяных фруктов, горячего хлеба, и кто-то неведомый, с чернильным блеском в зрачках, следит за ним, приоткрыв занавеску.
Он вспомнил Герат, его кривые, как стебли хвощей, минареты, вознесенные в желтое пыльное небо. Дорогу с голубыми редкими соснами, сквозь которые пробиралась колонна. Сидя на броне, он все хотел коснуться длинных, с синим отливом, иголок. Площадь в районе Деванчи, куда углубились машины, начинали долбить из пулеметов и пушек, вышибая из глиняных стен кудрявую пыль. Он свесился с кормы, протянул руку сквозь жирную гарь солярки, успел сорвать белую чайную розу, которая долго не вяла в гарнизонной его комнатушке.
Пустыня Регистан у пакистанской границы. Барханы вздувались, как горячие нарывы. Вертолеты кружили над рифленым пепелищем красных песков, как над Марсом. Досмотровая группа бежала из-под винтов к каравану. Верблюды, груженные полосатыми переметными сумками, скалили желтые зубы. Погонщик, сухой, как чертополох, что-то бессвязно объяснял переводчику, тыкая скрюченным пальцем. А он, опустив автомат, незаметно коснулся рукой шерстяного верблюжьего бока, ощутив дыхание зверя.
Застава Самида в ущелье Саланг, накатанные плиты бетона. Колонна наливников, поднимая воющий ветер, проходит вниз, шелестя по бетону колесами. Где-то бьют минометы, «вертушка», сверкая винтами, зависла над вершиной горы. И он, перед тем как кинуться на железный борт бэтээра, на мгновение замер, – в высоте, над пыльными сухими горами, голубой и прозрачный ледник, парит, словно ангел небесный.
Застава ГСМ в Кандагаре, серебряные стрелянные снарядами баки, сожженный перевернутый танк. Он с командиром заставы проводит колонну, принимает по рации позывные и коды. За дорогой, за ворохом ржавой искореженной техники, истерзанными грузовиками и грудами сожженной брони, за разрушенными кишлаками и пнями истребленных садов – одинокий огромный пик, как розовый бутон. Ждет терпеливо, когда кончится эта война, умолкнут моторы, улетят вертолеты, остынут стволы орудий, и тогда над долиной, в зеленом небе, раскроется огромный цветок с мохнатой золотой сердцевиной.
Он вспоминал Афганистан, но не картины боев, не пикирующие вертолеты, не горящие кишлаки и проломанные кровли мечетей, не морги, не блестки капельницы над голой забинтованной грудью, не мух, облепивших распухшие губы убитых, не пленного моджахеда, издающего едкое зловоние страха. Он вспоминал розовое деревце, цветущее на темном каменном склоне, белую сладкую пыль, летящую по ветру над грудами спелой пшеницы, зеленую воду канала с серебряной вспрыгнувшей рыбой, глянцевитые изразцы минарета в лимонном вечернем небе и странное волнение, когда смотрел, как женщина, накрытая с головой шелковой легкой тканью, идет, и угадываются ее сухие легкие щиколотки, молодая грудь, горячее дыхание.
Ему хотелось снова там оказаться, но не воином, не офицером разведки, не усталым от боев и болезней, а маленьким мальчиком в расшитой бисером шапочке, сидящим на берегу голубого арыка.
Вспоминая, любуясь, перебирая любимые, запавшие в память картины, он незаметно уснул. И ему привиделся сон.
Будто он плывет по озеру, над которым нависла тяжелая лиловая туча. Сыплет молниями. Он видит, как вокруг него вонзаются острые огненные штыри,