Те двое ушли и скоро вернулись, затащили в кабинет брезентовые носилки с белой простыней.
– Ложись! – приказал Васюта, сдергивая накидку. – Шевелись, давай! – Он сгреб Хлопьянова за шиворот и рывком, как куль, повалил на носилки, лицом в брезент. – Вот ствол! – сунул он в нос Хлопьянову черное дуло «Макарова». – Не люблю стрелять в упор!
Второй, которого звали Шарип, накрыл Хлопьянова простыней. Носилки подняли, качая понесли. Лежа под простыней, изображая покойника, Хлопьянов чувствовал, как несут его по коридорам, наклоняют головой вниз, опуская по лестницам. Сквозь простыню слышались близкие шумы, голоса, звяканье железа, смех. Звуки множества наполнявших коридоры и вестибюли людей.
Его вынесли наружу, и он понял это по тому, как отодвинулись и ослабели голоса, в них вплелись рокоты моторов, редкие отдаленные выстрелы, ровные гулы города.
– Давай, залезай! – накидку сдернули, и он увидел открытый багажник «мерседеса». Васюта тем же небрежным рывком сдернул его с носилок, вдавил, поместил в багажник. И последнее, что увидел Хлопьянов, скрючившись, заворачивая голову вверх, – белый до половины Дворец, из верхних окон, как из печей крематория, ползет вверх черный кудрявый дым, в котором металось грязное красное пламя.
Крышку захлопнули, «мерседес» покатил.
Он лежал в багажнике в позе эмбриона. Его окружала рокочущая колеблемая тьма. Пахло бензином, резиной, сладковатыми лаками и легким запахом тления. Словно в швах и пазах машины шло разложение биологических остатков. Голова его упиралась в баллон. Близко от уха звякали стеклянные, уложенные в ящик бутылки. В этой позе зародыша, возвращенного в материнскую утробу, не было для него унижения, а лишь продолжение абсурда.
Он думал, высчитывал, сверял. Среди множества недавних впечатлений, мелькания лиц, услышанных слов, он старался уловить невидимый знак, неразличимый намек на присутствие огромного, тщательно засекреченного плана, в котором не только он, Хлопьянов, но и хитроумный Каретный, и всесильный Хозяин, и снайпер Марк, и Руцкой, и множество других людей, игравших каждый свою партию, на самом деле были встроены в неведомую им комбинацию, сыгранную безымянным гроссмейстером. В итоге – огромный пожар, истерзанные тела, потные, с безумными глазами военные, узники в казематах, он, Хлопьянов, закованный в кандалы, трясется в душном багажнике, а главный трофей, вожделенный чемоданчик, ускользнул от охотников, достался кому-то неведомому. И те, кто его домогался, остались в унизительном проигрыше.
Кто он, этот непревзойденный стратег, умудрившийся обыграть штабы и разведки, политиков и интеллектуалов, парапсихологов и магов? Кто этот гений, умудрившийся ускользнуть невидимкой из горящего Дома, пожертвовать им, Хлопьяновым, и нанести непоправимый удар по врагу?
Это не мог быть Руцкой, пылкий, говорливый, поверхностный, подверженный маниям, не сумевший организовать оборону, допустивший бойню в «Останкино», не ставший лидером армии, чья отвага и бесстрашие летчика не сделали его государственным деятелем, искушенным, просчитывающим варианты политиком.
Это не мог быть Хасбулатов, умный, утонченный и нервный, растерявший в своих интригах поддержку оппозиции, связь с губернаторами, оставшийся одиноким, бессильным в своем белом, на рыбьем меху, плаще под ударами танковых пушек.
Это не мог быть Красный генерал, прямолинейный и честный воин без армии, обреченный на поражение, чей орлиный нос, черный берет и усики станут символом сопротивления, так и запомнятся среди горящих перекрытий, стреляющих по толпе транспортеров, пробитых пулями тел.
Это не мог быть Генсек, расчетливый и осторожный партиец, предводитель благородных стариков, уклонявшийся от прямых столкновений, получивший в управление партию, похожую на сухую ботву, лишенную питательных клубней.
Ни один из тех, кого знал Хлопьянов, с кем его сводила судьба, не был способен на эту дерзкую игровую комбинацию, в которой враг потерпел сокрушительный проигрыш.
Кто-то другой, не обнаруживший себя в кровавой схватке, выиграл битву. Уклонился от ударов врага, выхватил и унес чемоданчик, где таится таинственный код управления, дающий власть над историей. И пусть герои восстания, одни с пробитым черепом лежат на холодном кафеле, истекая зловонной жижей, другие сидят в каземате, и тюремщик наблюдает за ними сквозь узкий глазок, а он, Хлопьянов, как куль, брошен в багажник, движется к своей муке и смерти, – тот невидимый гений, безымянный герой жив, на свободе, шагает в толпе, несет чемоданчик. А значит, борьба продолжается, победа возможна, возмездие неизбежно.
Эта мысль восхитила его. Скованный наручниками, забитый в багажник, с ноющим от удара затылком, он словно воскрес. Неведомый лидер, прозорливый и смелый, окруженный соратниками, разгадавший планы противника, продолжает борьбу. Знает о нем, Хлопьянове. Следит, как кофейный «мерседес» мчится по Москве. Ждет удобного момента, когда машина удалится от центра, чтобы напасть и отбить Хлопьянова.
Скрючившись, упершись головой в запасное колесо, а стопами в ящик с бутылками, он стал ждать избавления – внезапной остановки машины, чуть слышных выстрелов пистолета с глушителем, лязга замка. Раскроется крышка багажника, хлынет свет, и он увидит своего избавителя.
Машина сбавляла скорость, останавливалась. Он слышал скрип тормозов, знал, что это остановка у светофора. Чувствовал ускорение, когда лицо его начинало больно прижиматься к какой-то скобе. Ощущал виражи скоростных обгонов, когда его темя вдавливалось в резиновую ребристую покрышку. Различал тембры моторов – тяжелые, рокочущие – грузовиков, которые быстро нарастали и также быстро отставали. Налетающие шелестящие звуки легковых лимузинов. В багажник проникали запахи бензина и один раз едкие – вызвавшие у него кашель, выхлопы солярки. Видно, они остановились у выхлопной трубы «Икаруса».
Спасения не было. Избавитель не появлялся. И его нетерпеливое ожидание сменилось печальным недоумением. Вот и еще один отрезок пути, среди иных бесчисленных, – той дорожки в Тимирязевском парке, по которой мальчиком гонялся с сачком за бабочкой, той кладбищенской мокрой дороги, по которой ступала родня, пронося на руках тяжелый тесовый гроб, – еще один отрезок движения, быть может, последний, встраивается в его длинную, стремящуюся к завершению жизнь.
Машина удалилась от шумной трассы. Остановилась. Багажник открылся. Сверху нависло над ним бело-розовое, как редиска, лицо Васюты. Хлопьянов понял, что они приехали на знакомую виллу. Васюта выдрал его из багажника и поставил на ноги. Высокая ограда, кирпичное островерхое здание, охранники с автоматами.
– Вперед! – толкнул его Васюта. Они обогнули виллу, прошли вдоль подстриженного газона с красивыми кустами белых и красных роз, уже увядающих от холодов. Тут же стояла спортивная перекладина и поодаль – кирпичная пристройка. Васюта отомкнул железную дверь.
– Осторожно!.. Кости не переломай!.. А то завтра ломать будет нечего!.. – хохотнул Васюта и толкнул его в темноту, закрывая дверь.
Хлопьянов со скованными руками слетел по ступенькам вниз. Оказался на холодном бетонном полу, в сырой темноте, в которой резкой солнечной линией над дверью светилась щель.
Глава пятьдесят третья
Этой высокой солнечной линии было достаточно, чтобы он мог оглядеться. Он находился в пустом кубическом объеме без окон, без ниш и выступов, без электропроводки и водопроводных труб, без крюков и балок. Шершавый плотный бетон покрывал потолок и стены. Не было видно швов, сопряжений. Это помещение не могло служить гаражом, в нем отсутствовали съезды и смотровые ямы. Не являлось складом, ибо в нем не было полок и освещения. Этот куб был выделен из всего мирового пространства для того, чтобы он, Хлопьянов, оказался в его черном объеме.
Он медленно обошел холодные стены. Оглядел стальные косяки дверей. Попытался дотянуться до светящейся линии, но руки его были скованы, и он остался стоять под щелью, прислушиваясь к звукам снаружи.
Иногда раздавались негромкие мужские голоса. Въезжали и уезжали машины. Внезапными порывами начинала играть музыка и тут же стихала, словно кто-то торопливо убавлял громкость. Однажды рядом раздался сочный женский смех, и в этом грудном, влажном, влекущем смехе было что-то от провинциальных гостиниц, когда он в командировке лежал на кровати, а за тонкой дверью, в коридоре, слышались стук женских каблуков и такой же грудной, сладостно зовущий смех.
Он больше не мог ожидать избавления. Не мог надеяться на то, что сам, в наручниках, отомкнет железную дверь, выберется на свободу. Уселся на пол, прислонясь к холодной стене. Смотрел, как медленно гаснет солнечная черта – из золотой становится красной, синеет, лиловеет, сочится вечерними осенними сумерками.
Он знал, что чудо, сопутствующее ему все эти дни, удача, сохранявшая среди пуль и снарядов, исчерпали себя. Остатками удачи и чудом был для него этот кубический бункер, куда его поместили, не расстреляв в Доме Советов, не замучив до смерти в кафельной пыточной комнате, забрызганной кровью и испражнениями, не задушив выхлопными газами в багажнике «мерседеса». Привезли на виллу, поместили в бетонный куб, подарили целую ночь, чтобы он перед смертью мог оглядеться, прибраться в огромном запущенном хозяйстве, именуемом прожитой жизнью. Сидя на бетонном полу, он хотел привести в порядок множество переживаний и мыслей, событий и случаев, из которых состояла жизнь, чтобы это упорядоченное собрание передать кому-то под расписку, как сдают должность и вверенное имущество. И этот кто-то, строгий и требовательный, ждал от него отчет.
Вначале он подумал о своих товарищах, с кем все эти дни сопротивлялся, отбивался, отстреливался. Не совершил ли он какой-нибудь грех и проступок, за который бы его осудили Красный Генерал и Ачалов, которые были теперь в тюрьме, приднестровский пулеметчик и рабочий-баррикадник, которые вырвались из окружения карателей и пробирались теперь перекладными электричками и поездами – кто на запад, а кто на восток. Раненый казак Мороз и изнасилованная девушка-санитарка, которые бредили и стонали сейчас на больничных койках, под присмотром врагов. Убитые Клокотов и отец Владимир, чьи окоченелые тела с бирками на голых ногах лежали в моргах. Все они смотрели на него строгими серьезными лицами, и не было в них укора. Хлопьянов удовлетворенно и благодарно простился с ними, и это напоминало глубокий поклон. Он отпустил во тьму, чтобы больше их не тревожить.
Он мысленно растворил семейный альбом фотографий, в кожаном переплете, с медной монограммой, с толстыми, золотыми на срезе листами, куда были вставлены фамильные снимки. Этот альбом так и остался лежать в его тесной квартирке, на полке, среди старинных дедовских книг. Он не удосужился, не успел заглянуть в него, когда был на свободе. Метался по площадям, баррикадам. Теперь же, в плену, скованный по рукам, он бережно перелистывал тяжелые страницы, каждая из которых отливала струйкой золота.
Старомодные, в сюртуках и камзолах, в парижских шляпках и лайковых перчатках, взирали на него предки. Бабки, прабабки, деды, дядья – вся могучая дружная рать, населявшая землю, как молодой свежий лес. И потом, по одному или целыми кущами, под топором дровосека, под ударами молний, падали с треском на землю. Они смотрели на него дружелюбно и весело, несли в себе из поколения в поколение неуловимое фамильное сходство. Сидя в темноте на бетонном полу, своими разбитыми губами, слипшимися глазами, сухими обтянутыми скулами он воспроизводил на лице это родовое, фамильное сходство.
Он обозрел их всех, каждому заглянул в глаза, внимательно осмотрел кружева на их платьях, золотые цепочки их карманных часов и простился с ними. Но это прощание было не на век, а на краткое время. Он вернется к ним завтра, и они встретят его за круглым столом, усадят в свой круг на свободное место. Белая скатерть, хрустальная ваза, букет душистой сирени. За окном веранды солнечный, обрызганный дождем сад.
Теперь он желал проститься с отцом. Оттолкнулся от бетонного пола, не набрякшими, утомленными от ходьбы и бега стопами, а чем-то похожим на маховые