берег апонцы?! Смуглые, ростом малы, все одеты в роскошные халаты хирамоно, украшенные нелепыми нерусскими цветами, выскочат и начнут бегать по плоскому берегу, начнут робко вскрикивать – пагаяро! – и приседать приветственно, видя перед собой чужую бусу; а на щеках румянец, а лбы бледные.
В трех шагах от Крестинина на самом носу бусы в открытой поварне с особой кирпичной печью, еще не совсем разрушенной частыми бурями, но густо потрескавшейся, рыжий Похабин, тоже в некоторой оторопи, тоже с нетерпением оглядываясь на близкий берег, вздувал огонь. Кирпичная печь, по-морскому
Хмурый жилистый брат Игнатий, в черном куколе, в черной рясе, замер на правом борту, остро всматривался в каждый камень, выискивал взглядом проход к берегу, держа в напряжении ожидающих первого его знака Тюньку, Щербака и Ухова. Пришептывал про себя, но слышно:
Обычно брат Игнатий бормотал псалмы раздумчиво, с размышлениями, задумываясь над многими словами.
Иван зябко повел плечом.
Зачем, брат Игнатий? – хотелось спросить Ивану. Почему железом? Почему скорбию?
Иван перекрестился.
– Да не гуди, монах, – не выдержал, наконец, Иван, не чувствуя никакой радости в словах брата Игнатия.
– Псалом есть тишина души, псалом есть раздаятель мира, – назидательно, не оборачиваясь, укорил Ивана монах. –
Не оборачиваясь, брат Игнатий уверенно ткнул кулаком в неширокий, но спокойный, вдруг открывшийся меж бурунов проход.
Впрямь увидели: неширокая речка задумчиво выпала с берега в море, мирно струилась по светлому камешнику, не по мяхкой земле. Весь берег здесь был песок и рассыпанный светлый камешник, и никакого лесу, никакой особенной травы, – только все камешник, камешник, и чистая речная вода, пусть неглубокая, но даже издали столь чистая, что хотелось черпать руками, и рыжие бамбуки, разбегающиеся вдоль подножья горы.
– Да не гуди, монах, – повторил Иван. – Птиц распугаешь.
Брат Игнатий не ответил. Он внимательно высматривал пенный путь. Он даже руку поднял, готовясь дать сигнал монстру бывшему якуцкому статистику дьяку-фантасту Тюньке с молодыми казаками Щербаком и Уховым, вцепившимся в якорь, но все медлил, чего-то боялся… Черный куколь свалился с головы на плечо, темные волосы с сильно проступающей сединой растрепало ветром… Впрочем, это не смущало монаха: известно, что господь не обижается на простоту… Казаки и гренадеры тоже столпились у бортов, пораженные: буса, выйдя из пенных струй, вдруг как бы повисла над невероятно призрачными и прозрачными подводными садами глубокой бухты. Кого-то от качки вырвало за борт, но и это не испоганило и не замутило прозрачной воды.
Прав монах, Господь не бросил путешествующих, Господь вывел полуразбитую, низко сидящую в воде бусу из сулоев, из мертвой зыби, из беспросветных густых туманов, из подлых тайных течений, неделями влачивших беспомощное судно неизвестно куда, и теперь они, правда, будто повисли над бездной – над призрачной морской мглой, казавшейся совсем другим миром. Глубоко, глубоко внизу отчетливо распускались медленные подводные леса водорослей. Наверное, там и рыбы ходили, но рыб не видели, так хотелось Господу.
Почувствовав внимательный взгляд Ивана, брат Игнатий поднял голову и полы подрясника, подоткнутые под широкий пояс, будто устыдясь, быстро одернул. В черных глазах промелькнула непонятная усмешка:
–
Всклубился, наконец, над кирпичным алажем густой жирный дым, такой густой, такой неожиданный, будто его выдохнул из себя задохнувшийся этим же дымом Похабин. Как та гора на неизвестном высоком острове, что явился им как-то сквозь непогоду в кипящем море – высокая черная гора вся в чудовищном шлейфе удушающего черного дыма.
Какое-то время буря носила бусу вблизи страшного острова.
Ночью сквозь тьму и глухой туман прорывались ужасные огненные отблески, доходили, заглушая свирепый свист ветра и удары волн, странные звуки, как бы зловещее погромыхивание. Так перемещаются прибоем прибрежные подводные камни, или накатываются издалека громы. Казаки испугались, потом привыкли. Чего сделаешь, такая сторона… Да и сил не было шибко пугаться… Некоторые казаки даже уснули, только Иван и брат Игнатий, привязавшись из-за большой качки к мачте, пытливо всматривались в кромешную тьму, ловили глазами огненные сполохи. Как будто специально для них туман на время снесло и совсем вблизи от бусы они увидели все тот же черный дым, стоявший над горой в лунном свете – как ужасная кривая метла. Плыть к такому острову страшно, а терять его в ночи и в тумане и того страшней. Какая никакая, а все же земля. Пусть огненная, пусть в дыму, пусть и трясет ее… Правда, казаки, которые не спали, вполголоса перешептывались – долго такая земля не может в море стоять. Такие огненные острова, шептались они, как грибы, стоят в море на тонких каменных ножках. Море сильней вздохнет, ветер сильнее дунет, и все – переламывается тонкая каменная ножка. Весь остров, вместе с жителями и лесами, с бесчисленными птицами и зверьем идет ко дну. Жители, побарахтавшись, правда, всплывут потом, привыкли к такому, а все равно страх.
Буря, вынесшая бусу к неизвестному острову, сорвала руль, снесла снасть, все якорные канаты. Мачта, правда, уцелела, но парус тоже снесло. Умирая от качки, казаки полагались только на Провидение. Многие подолгу не могли встать, валялись, как безмолвные чурбаны, в мокрой каморке. Один только чугунный господин Чепесюк никогда не покидал специального деревянного кресла, сидел в нем чугунно под звездами и в тумане, может, видел что-то свое – видимое им в развале дикующих волн, в свисте ветра. Может, и к стихиям были у господина Чепесюка тайные поручения от Усатого, как знать?
Достигнув земли, вглядываясь в раскачивающееся перед глазами хмурое пространство моря, в крепкие каменные террасы, в счастливую радужную игру влажных радуг, теней и пены, Иван вдруг подумал:
Неужто, правда, дошли?
Иван усмехнулся. Ну, если и дошли? Что с того? Разве самолично вели Иван да монах бусу по морю? Разве знали, куда их несут неизвестные течения и ветры? Разве кто-нибудь на борту знал, где они находились вчера и где находятся сегодня? Разве кто-нибудь мог указать на маппе место, куда попали?
Гладкое морское существо сивуч, усатое, наглое, как Похабин, лениво раскачивалось на волне под бортом бусы, сложив серые ласты на такой же серой мокрой груди, и круглыми глазами с любопытством оглядывало русских. Наверное, никогда раньше не видело.
Вот куда попали? Куда пришли?
О Санкт-Петербурхе теперь Иван почти и не вспоминал.
От Якуцка к Алдану шли через безмолвные предзимние луга.
Стоял сентябрь, на бледную траву ночью густо падали заморозки. Совсем побелевшая от инея трава ломко шуршала под ногами, казаки зябко кутались в теплые овчины, ржали лошади. Впереди поднимался неприютный хребет весь в белых снегах, как известью выпачкан, страшно чернели только провалы, да траурные лиственницы, да выцветшее небо, да еще черная вода в колее. «Там оставим кого-то», – перекрестился гренадер Пров Агеев, указывая на хребет. И оказался прав. В одной из расселин исчез, сорвавшись, испытанный гренадер Семен Паламошный. Никто никогда больше не видел Паламошного на этом свете, никто не слышал о нем и о его ложном провидческом даре.
Как не было человека.
С реки Алдан в больших трудах прошли к бурным верховьям Индигирки, большой собачьей реки. С названной Индигирки совершили ужасный переход на зимнюю Колыму с выходом через новый ужасный каменный хребет на еще более ужасный Анадырь; уже оттуда, из последних сил, двинулись по голодным местам к Пенжине. Только на Камчатке, на мысе Лопатка, спустясь на юг от Большерецкого острожка, наткнулись на березовую рощу.
Там и разбили лагерь.
Березовые деревья оказались столь велики, что бусу, по апонскому образцу, целиком построили из березы. Кто строгал дерево, кто пилил доски, сушил пеньку – работа двигалась споро. Правда, буса, спущенная, наконец, на воду, села так низко, будто наполнили ее тяжелым грузом. Иван удивился:
– Я сейчас взойду и буса затонет подо мной.
– Совсем мокрое дерево, – мрачно подтвердил рыжий Похабин. При всей своей невыносимой храбрости Похабин боялся моря. – Захлестнет бусу первой