Иван боялся его молчания.
Вот, думал, вся жизнь так и пройдет. Старик-шептун нагадал когда-то – дойдешь до края земли; будешь идти, идти, а где он, незнаемый край, если вдали опять и опять появляется что-то?
– Господин Чепесюк, почему на дороге каторжных столько?
Не ожидая ответа – какой ответ? – с тоской оглядывал каторжных. Представлял себя таким же – в кандалах и в колодках. Думал, это ж понятно: не найду путь в Апонию, сяду в колодки. Звон цепей вгонял в тоску. Не выдерживая, слал ближайшему каторжному калачик, как бы пытался умилостивить собственную будущую судьбу. А то и луковку посылал –
– Люди же… – разводил руками Иван.(Чепесюк молчал, ничем не выдавая своего отношения.) – Людям же подаю…
Ждал хоть слова в ответ, хоть звука. Сорвись хоть слово, хоть звук с чугунных губ господина Чепесюка, кинулся бы обнять его, а может наоборот кинулся бы с ножом, но Чепесюк молчал. Иван смирялся, лез дрогнувшей рукой под полость, нашаривал дорожную флягу, думал со смиренной тоской – пойдут глухие места, где брать винцо? А господин Чепесюк молчал, и Ивану от его молчания губы схватывало холодом.
А то леший начнет дразнить.
Сперва напугает каким непонятным шумом, а потом долго смеется за деревьями и хлопает в заскорузлые ладони. От страху волосы не убираются под шапку. Спросишь ямщика: откуда здесь леший? – ямщик усмехнется, вот, мол, пришел с казаками из России.
В деревнях к поезду набегали местные. Кто предлагал елку мха – мох на палках продавался, кто свежего молока или калачи. Всяко бабы стояли. Одна не просила милостыню, а просто прижимала к груди двух дитятей, говорила негромко, проникновенно: «Погляди, барин, какие у меня дети – один полоумный, другой совсем никаких звуков не выговаривает». И смотрела невыносимо, всю душу изорвала, дура.
Главный обоз, груженный снаряжением, провиантом, военным зельем, разрубленными на части якорями и канатами (в цельном виде нельзя было разместить такое снаряжение на подводах из-за тяжести и размеров) – давно отстал. Чепесюк и пять волонтеров, с собою таща Крестинина, торопились вперед. Хорошо бы, считали, придти в Якуцк к концу года. Сильно на это не надеялись, но радость была – июнь выдался сухой, теплый. Ржали лошади, ругались ямщики, братья Агеевы, специально на то назначенные, вечерами жгли костры – не хотелось кормить клопов в душных избах. Когда еще шли с основным обозом, встретили под Козлами некоторых людей гостиной сотни. Те сильно, даже с ревностью, начали пытать, да куда идет такой обширный поезд? Очень удивились, услышав по секрету, что в Сибирь. Некоторые сочли, что это где-то у реки, может, неподалеку… У той, может, Волги… Иначе зачем тащить с собой якоря?… А некоторые и совсем не поверили. Да ну, в Сибирь! Чего ж это в Сибирь тащить канаты? Олешков, что ль, останавливать на ходу? Один все качал головой: «Может, довезете десятую часть. Может, и из вас кто дойдет до места». – «Как десятую? – трезвея, спрашивал Крестинин. – Как не все дойдем?» И сам подумал: а как можно дойти в Сибирь на подводах? Я точно не дойду. Помру с тоски или с перепою, а то убегу, наконец… Пойду нищим босым по всяким дорогам. Пойду странствовать по окрестным монастырям. Может, песнопениям обучусь, думал томительно. Исхожу всю Россию. Где калачик подадут, где из шкалика капнут. Люди, они добрые. Однажды, подумал, в Мокрушиной слободке на Петербургской стороне загляну печально в уютный домик вдовы Саплиной. Там, пусть меня не узнают, зато накормят, напоят, а он добрую вдову увидит. И Нюшку… Сильно пожалел: Нюшку к тому времени. наверное, уже и не ущипнешь. Обрастет дура детьми, как опятами… «Как это десятую часть?… – пугался. Смотрел на людей гостиной сотни: – Как это не все дойдем?…»
Люди гостиной сотни, купчишки, знающе посмеивались, помаргивали:
– Ну, как? Да просто. Долга дорога! Усушка, утруска, порча от ветра и червоточины, мыши да плесень. А еще сырость, а еще засуха, плохие броды, наводнения, ветры, мор. В пути, опять же, пожары.
– Какие мыши в обозе? Какая засуха? Какие пожары в пути?
– А это уж такое дело, стихийное, – знающе перемаргивались люди гостиной сотни. – Вон ящички у вас, дерево, стружка… А мыши в ящик залезть – пара плюнуть. А то, смотришь, книжку найдет. Или свечу. Мышь сильно бумагу любит… А потом телега в яму на броде впадет… А потом осень зальет дождями… А потом ночью, когда спишь, огонек от костра занесет в солому. А еще зимой, кушая мороженые щи с убоиной, живот схватит. А еще всякие лихие люди. За Камнем-то дороги пусты, помощи не докричишься. Там, считай, вообще никаких дорог – бездорожье… Нет, – уверенно качали головами, – многих разбойники побьют, многого не довезете.
А ведь и не довезем, и побьют, думал Иван в печали.
И вдруг отчаивался: лучше пусть варнаки в Сибири зарежут, чем помирать в темной пытошной в Санкт-Петербурхе. Лучше, ноги сбивая, тащить на себе роги для пороха, свинец, котлы медные для дикующих, лучше умереть от плохого горячего винца посреди луговой равнины, пасть под кистенем безбожного разбойника, чем жить так, как он жил в плоском сыром Петербурхе после нечаянной встречи с государем…
Чем дальше, тем глуше становилось и сумрачнее. Не верилось, что кто-то в Сибирь мог ходить по собственной воле. «Господин Чепесюк, – спрашивал. – Зачем человеку так далеко ходить?»
Господин Чепесюк молчал.
И уж совсем не верилось, что кто-то, забредя столь далеко (об Якуцке или Камчатке даже думать не смел), мог вернуться отсюда.
А ведь возвращались!
Даже с края земли возвращались!
Тот же Волотька Атласов…
Атласова Иван никогда не видел, и видеть не мог, но казачий пятидесятник, по рассказам соломенной вдовы, не раз появлялся в доме Матвеевых с богатыми подарками. Соломенная вдова Саплина, тогда еще не вдова, даже не мужняя жена, а просто пухленькая веселая девица, вспоминала о Волотьке с особенным вздохом, с особенным блеском в глазах. Еще бы, ведь видела пятидесятника молодыми глазами. Это уже потом неукротимый маиор Саплин сделал для нее геройство совсем обычным делом, а тогда девица Матвеева была еще совсем молодой, вся горела, с ужасом и восторгом смотрела на светловолосого голубоглазого человека, ходившего так далеко, что там никто и не слыхивал христианского голоса!… Ох, запомнила Волотьку добрая соломенная вдова. Вслух часто произносила: «Волотька…» Так часто, что даже Иван его как бы
По рассказам вдовы, Атласов был громок, в кабаках по углам не прятался, людей не боялся. Если входил в кабак, кабатчик сам бежал навстречу взволнованно – по осанке, по льняной бороде, по голубым холодным глазам и богатой одежде угадывал гостя. Ишь, какой! Царь Петр Алексеевич всем постриг бороды, а этот, гляди, в бороде, и нет на его платье лоскутьев красных и желтых, как полагается по государеву указу. Не пугался вслух говорить: «Творящие брадобритие ненавидимы от Бога, создавшего нас по образу своему!»
В канцелярии, работая с маппами, Иван внимательно изучил «Скаски» Атласова, отобранные у него в Якуцкой приказной избе еще в семьсот первом году. Понял, что тщательнее пятидесятника никто не вглядывался в далекий мир края земли, в который не каждому удавалось даже проникнуть. Случалось, конечно, что проникали, да там, на пороге неведомого мира и оставались – одни сраженные стрелой, другие – провалившись в ледяную полынью, третьи – сорвавшись с промерзлых скал. Известно, как легко собирать ясак: то ли сам умрешь, то ли дикующие в лесах зарубят.
Вот кто еще видел такое, как Волотька Атласов?
Те же дикующие, например. Они никакой ценности соболям не знают, режут хвосты, замешивают в глину, чтобы горшки были прочнее. Юрты у них легкие даже зимой, потому что земля постоянно трясется; построишь избу, так в ней тебя и задавит. Реки, перед которыми Нева кажется мелкой протокой. Горы, из их нутра дым идет, будто пережигают внутри каменья. Солнце, стоящее летом прямо против человеческой головы, даже тень не ложится под ноги. Птицы как пчелы, ягода как яблоко, деревья, величиной с гриб, и грибы, наоборот, поднимаются над деревьями – в сендухе. А с гор выпадают реки ключевые. Вода в них истинно зелена, а насквозь прозрачна. Брось в воду копейку – увидишь в глубину сажени на три.
Очнулся. Что ему до десятника Атласова? У того была
Совал руку под полость, жадно нащупывал баклажку. По сторонам не глядел. Пусть глядит по сторонам чугунный господин Чепесюк. Что там увидишь? Покосившиеся поскотины, гнилые плетни, горбатые избы, грязные околицы. Твердо решил – сбегу! Ничто не удержит.
Бабиновская дорога долгая, старая.
По чертежикам знал. что идет Бабиновская дорога от Соликамска по верховьям Яйвы, дальше через Павдинский камень до реки Ляли. По лялинским берегам до устья Разсохиной, к речке Мостовой на Туру, и так до самого Тобольска.
На чертежике – интересно, а если въявь, то все те же размытые вешней водой мосты, покосившиеся поскотины, грязь, подводы с каторжными… Обдавало ужасным холодком, звал: «Господин Чепесюк!» – но чугунный человек не откликался. Одно утешение: сунешь руку под полость, а там баклажка… Твердо решил: даже до Камня терпеть не стану, сбегу. Назад все равно пути нет, и впереди смерть. Господин Чепесюк так иногда глядел, что становилось понятно – не видит господин Чепесюк Ивана, Иван для него только тень, может, для господина Чепесюка Иван уже умер.
Тогда тем более, чего тянуть? Вернешься в Парадиз – пытошная, с Чепесюком пойдешь – в пути сгинешь. Не хотел ни того, ни другого. В полузабытье светло мечтал: сбегу, сбегу! В рубище простом пойду каликою перехожим по дорогам. На папертях подадут, в деревне калач вынесут. Человек русский добр, на том и ломается. Думать буду много, смотреть, с разными людьми разговаривать.
Сразу светлее становилось на душе. Небо меньше пугало.
Вдруг вспоминал, в одном тонком сне было ему видение: облак мутный над головой. А над облаком еще что-то, тоже томительное и мутное, и куда взгляд не бросишь, вроде как сатанинское. Не положено так, не подсказано ничем, быть не может в божьем миру ничего такого, а вот смущенная душа точно угадывала – сатанинское…
Сам не знал, что о таком думать?
Смотрел с тряского возка на спокойное небо.
Небо светло стояло над миром, – видимо, аггел отвечал мыслям.
Тишь, благодать, лошади пыхтят, ветерком обдувает лицо, и вдруг снова за поворотом – каторжные. У кого ноздри рваные, чуть не кровоточат, у кого клеймо свежее на лбу –
А впереди лес стеной.
Настоящий, темный, пугающий лес.
Такие вот варнаки каторжные сбегут из-под стражи, станет страшный лес еще страшней, чем при Соловье-разбойнике. Чувствовал, что если бежать, то уже сейчас, пока путь к Москве окончательно не потерян в лесах диких, нехоженых. Чувствовал, нельзя тянуть. Он не Волотька Атласов, чтобы смело рыскать среди дикующих. Часто думал с невыразимой обидой: дядя родной думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев любимого племянника погнал на смерть!… Понимал, правда,