справляется. Приятно доверять кому-либо, отмечать про себя его успехи, но при этом не отпускать поводок.
— Он занимается лепкой.
— Чем-чем?
— Лепкой. Он скульптор, так сказала Адриенна. Это в чем-то осложняет дело, но в чем-то и упрощает. Если он мнит себя художником, продвижения по службе будет недостаточно, зато можно копнуть с этой стороны. Устрой мне встречу с мэром Бурга завтра утром. Какие у нас имеются рычаги, чтобы надавить на центристов?
Жак перечисляет несколько рядовых финансовых операций, которые я провел для подпитки их бюджета во время избирательной кампании.
— Напомни им, только без лишнего шума. Я знаю, они хотят свалить Герана-Дарси на ближайших выборах. Посадить в провинции кого-то из своего молодняка. Скажи, чтобы поискали другое место: Герана я ж трогать запрещаю. И еще: Геран должен узнать, чем он мне обязан, позаботься об этом. И пусть придет на похороны Адриенны.
— А ты… ты поедешь? — с запинкой спрашивает Жак.
— Симон меня видел только один раз, когда барахтался в воде. Думаешь, он запомнил мое Лицо?
— Нет.
— По-твоему, я изменился?
— Кажется, ты нашел того, в ком внутренне нуждаешься.
— Я спас ему жизнь — и лишил жены. Мне бы очень хотелось убедиться, что спасать стоило.
— Это будет зависеть от ребенка.
Я смотрю на него, щурясь от солнца.
— Иногда мне кажется, что ты, в сущности, даже циничнее меня.
— Я дольше живу, Франсуа.
— Ты представляешь, каким он будет, этот ребенок?
— Каким вырастет, таким и будет, тебя не это интересует. Тебя интересует отец. Я угадал?
Я вздыхаю, расплачиваюсь по счету. И отрадно, и тяжко сознавать, что тебя понимает человек, совсем на тебя не похожий. За этим пониманием — усилие воли, желание идти навстречу, доброта, но в глубине души Жак знает, что я одинок. И это лишь облегчает стоящую передо мной задачу.
8
Это необыкновенный ребенок. Смотри-ка. Три дня от роду, а улыбается, единственный на этом кладбище улыбается — знает, что ты жива, что ты нас видишь. Странная мы парочка, правда? Я — в маске безутешного вдовца, хотя твой живой облик заливает мое сердце волнами любви. И он, совсем крошечный, в коляске, окруженной твоими шокированными сослуживцами, которые глядят на него так, будто он вот-вот изжарится на солнце — да-да! я тут такого наслушался! «Разве можно таскать с собой трехдневного младенца? Тем более на кладбище!» Это продавщица из твоей секции сказала. Жози. Она напрашивалась в крестные. Думает, так ей легче будет занять пост заведующей, вместо тебя.
Ты здесь, я это чувствую, любимая… Да, ты права, солнце припекает малышу головку: я поднимаю верх коляски. А ты видела, как хорошо я справился с бутылочками? Не в обиду тебе, я ведь гораздо больше твоего знал о материнстве. Скажи, что это такое — смерть? Ты покинула свое тело и видишь нас с высоты, поверх деревьев, или глядишь теперь на все моими глазами? Я готов поверить чему угодно, ты же знаешь — только скажи. Впрочем, не буду тебя утомлять: ты еще должна привыкнуть, освоиться, адаптироваться к разнице во времени и прочее, и прочее… Ничего, у нас вся жизнь впереди.
Только один вопрос: ты встретила там Сильвию? Теперь, когда обе мои возлюбленные на небесах, мне странным образом кажется, что я очистился. Ты понимаешь, о чем я? Не будет уже ни ревности, ни нужды что-то делить, ни объяснений. Я храню вас обеих в себе, а вы оберегаете меня свыше. И главное — его, нашего Адриена. Возможно, мне было суждено остаться одному, чтобы служить кому-то, служить ему. Две женщины ненадолго встретились мне в жизни и ушли навсегда, оставив свои дары: страстное увлечение скульптурой и маленького ребенка. Я стану большим художником, я стану настоящим отцом. Обещаю. Адриенна, ласковая моя, моя жена, моя мечта во плоти. Целую тебя. Пора пожимать руки.
Мимо тянется череда скорбящих. Магазин в полном составе, Бономат-племянник во главе процессии, с похоронной миной, но дело тут не в тебе, дорогая. Говорят, наш универмаг купила сеть гипермаркетов и он получил колоссальную сумму за акции, которые поклялся старой Мадемуазель — у ее смертного одра, — никогда не продавать. Вот и делает вид, будто его облапошили, надеется на сочувствие тех, кому теперь грозит сокращение.
— Примите мои соболезнования, месье Шавру.
Он наклоняет голову еще ниже, крепко сдавливает мою руку.
— Не могли бы вы зайти сегодня ко мне в кабинет, часа в два? Вопрос важный.
— Я уволен?
Он испуганно таращит глаза, понижает голос.
— Зачем говорить об этом здесь?
Пусть так, почему нет? Значит, ты хочешь, Адриенна, чтобы я зарабатывал на жизнь скульптурой. Я избавляюсь от племянника: чтобы высвободить руку, приходится махнуть ею в сторону выхода. Следом приближается мэр. Я его и не заметил. Черный плащ (это при тридцати-то градусах в тени), преувеличенная скорбь; я ищу глазами фотографов. Он долго жмет мне руку, глядит в глаза, брови нахмурены, рот приоткрыт.
— Какая потеря, какое горе, — говорит он. — Поверьте, я искренне вам сочувствую… Вы, кажется, скульптор?
Я вздрагиваю. Адриенна, неужели ты? Как-то уж слишком быстро. Не думал, что потустороннее влияние может действовать настолько молниеносно.
— Как вам сказать… леплю на досуге.
— Да, да! — спохватывается месье Геран-Дарси. — Вот именно. Простите. А вы не согласились бы… хотя место и время, конечно, не совсем…
Он не договаривает, ищет слова, слегка прищелкивая языком. Я бы ему помог, но не соглашаться же заранее, не зная точно, чего он от меня хочет. За его спиной, навострив уши, смиренно ждут соболезнующие. Я вторю:
— Да, место и время не совсем…
— Безусловно. Какая жара… Вы не согласились бы вылепить мой бюст?
Я молчу, обдумывая услышанное. Может быть, я сплю? Или перегрелся?
— Ваш бюст…
— Заказ будет от муниципалитета… За ним, разумеется, последуют и другие, потом устроим выставку, сначала местную — вы ведь уроженец Бурга, — потом на региональном, а может, и национальном уровне; депутату, сами понимаете, часто приходится перерезать красную ленточку, а о вашем таланте я наслышан. Зайдите ко мне.
Он как будто проговаривает заученный текст. Адриенна… я предупреждал: я готов поверить во что угодно. Но ты слишком ретиво за меня взялась.
— От кого?
— Простите?
— Я спросил только: от кого вы наслышаны, что я леплю, господин мэр? Об этом никто не знает.
Его нос морщится, уголки рта ползут вниз, а подбородок немного задирается. Он смотрит через мое левое плечо вверх, что-то ищет глазами в небе, потом важно кивает:
— Хорошо, договорились.
Обнаружив, что так и не выпустил мою руку, мэр еще раз пожимает ее и отходит, кивнув ожидающим очереди. Потом склоняется над коляской, ловит длинными белыми пальцами крошечные пальчики Адриена, сжимает их и тихонько покачивает его ручку — то ли выражает соболезнование, то ли играет. И, перекрестившись над могилой, идет к своему телохранителю, коротающему время в тени.
Выслушав слова сочувствия последнего продавца и в шестидесятый раз поблагодарив, смотрю на могильщиков: те, утирая пот, переводят дух над почти засыпанной ямой. Думаю о моем банковском счете. После похорон я в глубоком минусе: одиннадцать тысяч. Пожалуй, выходного пособия хватит, чтобы погасить задолженность, но вот дальше… Плата за квартиру, детское питание, остальное-прочее…
В последний раз пожимаю чью-то руку и ухожу с кладбища, катя перед собой коляску. Адриен заплакал. Мои сослуживцы, видно, проголодались, а может, сообща решили, что мне надо побыть одному: на парковке ни души, подбросить нас некому. Я пересекаю раскаленную площадь в полной тишине, только поскрипывают колеса коляски. Часы на церкви бьют двенадцать.
Два парня из похоронного бюро пьют пастис в кафе «Юнион»; они соглашаются подвезти нас, хоть им и не по пути, и мы с сыном размещаемся сзади, там, где возят покойников. Все время, пока мы едем, он кричит. Бутылочка, которую я на всякий случай захватил с собой, нагрелась так, что я не решаюсь его поить, боюсь обжечь. Подбираю цветок, выпавший из венка, и подношу к глазам малыша, чтобы отвлечь. Он тотчас перестает плакать. Я сижу над колесом и подскакиваю на каждом ухабе. Смотрю на сына.
— Ты загорел в гостях у мамочки. Вообще-то она не тут живет, как бы тебе объяснить… Это вроде загородного дома.
Он хлопает глазками. Все понимает. Конечно, я просто заговариваю свою боль, но что остается делать? Слезы льются неудержимо, я трясусь на катафалке и мысленно переношусь в наш дом, в праздничную ночь 14 июля, когда мы любили друг друга, — но теперь там нет тебя… Теперь там пахнет детскими какашками и кипяченым молоком. Я не справляюсь, Адриенна. Только на людях храбрюсь, потому что застенчив и не хочу, чтобы меня жалели. Но как мне быть с этим ребенком, с этим комком плоти, барахтающимся в подгузниках, которые я всякий раз меняю с чувством тошнотворного омерзения, — а он в отместку срыгивает на меня свои молочные смеси? Прошло всего три дня, ты лежишь в земле, а мне остались грязные подгузники, припадки тошноты и бессонные ночи. Нам было так хорошо. И я так хотел его. Так мечтал… Помоги мне, любимая. Помоги не возненавидеть ребенка. Сегодня ночью он то и дело будил меня плачем, и мне привиделось, будто я хватаю его за ножку и бью о стену, пока он не замолчит. Ужас.
— Не очень растрясло? — спрашивает водитель катафалка.
— Какой славный у вас малыш, — улыбается его напарник.
— Чем-нибудь помочь?