После ужина, когда самые маленькие ложатся, а взрослые ведут долгие разговоры внизу и снаружи, в шезлонгах, подтянутых по гравию к еще мокрой террасе, мы с кузеном наверху снимаем с себя пижамы, и, стоя голыми в ванной, повязываем на поясе банные полотенца; затем, в таком вот виде, да еще повесив на шею бусы, забытые сестрами на стеклянной полочке, мы обходим комнаты малышей и малышек, постепенно добираясь до той, где собираются наши старшие сестры в ночных рубашках, чтобы поболтать перед сном о мальчишках.
Мы бегаем по коридорам и комнатам, пляшем перед железными и деревянными кроватями, где самые маленькие встают и кричат, смеются и аплодируют: я всегда очень тихо спускаюсь в набедренной повязке- полотенце по каменной лестнице и прошмыгиваю через большую кухню, - где кафельный пол уже подсыхает после грозы, - к раковине, чтобы взять две-три тряпки, самых влажных и грязных, которые отношу наверх и которыми, развязав на поясе и отбросив банные полотенца, мы обматываем бедра: тряпка, столь явная, публичная, ощупанная руками служанок, лучше подходит для нашего представления, что кажется мне все более рабовладельческим, подневольным, бордельным, нежели семейное банное полотенце с отпечатками естественных нежностей; мы все быстрее перебегаем из одной комнаты в другую, но танцуем с
Смех малышей, доносящийся из окон с открытыми шпингалетами, отвлекает взрослых внизу от разговора - Венгрия, Индокитай: мать моего кузена поднимается, но походка у нее не столь легкая, как у моей, и грубоватая, так что он слышит, как она перешагивает с последней ступеньки на разъехавшуюся плитку лестничной площадки: мы бросаемся в самую дальнюю комнату и устраиваем последнее представление, теперь уже нагишом, катаемся по большой незанятой кровати, куда к нам забираются малыши: так нас и застает его мать, нахмурившая лоб под черными-пречерными волосами, заплетенными в косы:
Наказание у нее самое суровое и длительное: немедленно лечь порознь в двух черных комнатках, минимальная бессахарная диета целый день, а назавтра признания и извинения в каждой детской: все это время запрет на любые игры и поцелуи с родителями; задания на каникулы в отдельных и запертых комнатах.
Моя мать, которой теперь принадлежит жилище, в некоторой степени уступает моей тетке, живущей в доме всю оккупацию, пока ее супруг находится в немецком плену, права на меня, на постигающее меня наказание.
Но когда мы отходим в сторонку, я слышу, несмотря на шум в ушах под конец приступа, как она спрашивает меня, положив руку на уже трясущееся от рыданий плечо:
- Кому пришла в голову идея с тряпками?
Я запутываюсь в противоречии - и чувствую, что оно чревато большими последствиями: сознаться ли в основной мерзости и тем самым назваться главным виновником, возможно, чудовищем, добровольно исключив себя из общества людей, но при этом признать себя способным к логике - художественной логике?
В приоткрытое окно комнаты для наказания, где раскаяние и досада не дают мне уснуть, я слушаю последних соловьев лета: там, где они зимуют, дети
Исключен из человеческого общества. Разве я тоже не отведал плод от древа жизни, дабы подкрепить порыв собственной дерзости и отстоять свое право, а не быть повергнутым?
В ту пору для меня сотворение мира, женщина, извлеченная из ребра Адама, Эдемский сад, яблоня, грехопадение, Адам, копающий землю, откуда он вышел, все это так же истинно, как и то, что его отрицает: бактерия, становящаяся рыбой, а затем человеком, если бактерия - это Бог, решающий собственную судьбу.
Ко всему, что я переживаю, внешне и внутренне, приставлен библейский двойник: к жестам, порывам, мыслям, голосам других людей...
Сколько раз, проникая в сад, даже скромнейший, или покидая его, я переживаю возвращение в Эдем либо повторное изгнание...
Это место, существующее лишь на картинах, почва за пределами сада, попираемая изгнанными Адамом и Евой, - глина? следы натиска на ограде? - переходная территория от Жизни к жизни, я вижу ее, топчу, трогаю ее все более острые шипы.
Мы ежедневно купаемся в пруду Монжу - божественная, впрочем, языческая тишина, здесь, на этих нехристианских «холодных землях». Иногда спозаранку; нам велят избегать слишком заросших мест, но мы осторожно ныряем туда с головой, дабы вспугнуть уток-мандаринок и цапель: почему бы не принести на этих больших листьях кувшинок свою книгу, коробку с красками, тетрадь для эскизов - всегда находить новое место, на улице, или на иной подставке, предусмотренной для дома, на мебели?
Мы знаем, что Монжу - это
К полудню множество детей и подростков, в сопровождении матери и старшей сестры, поднимаются из деревни искупаться в нагретой воде. Одна девушка-подросток раздевается на бережке и кажется белоснежной в своем бледно-голубом бикини: она такая белая, с мясистыми, чуть вывернутыми серо- розовыми губами, розово-серыми веками и кругами под заметными издалека глазищами, что я воображаю, будто это девушка из кондитерской в центре, которой никогда не видно, и едва она прыгнет в воду, вся белизна смоется с тела, точно сладкая мука или пыль на очках и сахарная пудра на блинчиках.
Ее соски, чуть розовее, нежели
Лишь почка, распускающаяся для
Мать привозит из Парижа альбом с репродукциями картин Коро[247] - для себя, но чтобы и я смотрел вместе с нею. С тех пор я соотношу почти все, что вижу в природе, с пейзажами из этого альбома; но сюжеты с людьми потрясают меня еще сильнее, особенно «Сидящая с открытой грудью» 1835 года. Это уже зрелая женщина с романтичным шиньоном, голая до середины живота, остальная часть тела прикрыта тканью, отпечатки пальцев усиливают мое возмущение этим портретом полуголой женщины, годящейся мне в бабки: я часто раскрываю альбом с мыслью: разве под сомнительной тканью не нарисована и нижняя часть тела? Если это так, я бы мог увидеть женский половой орган. Здесь он более зрелый и раскрытый, более дряблый, нежели в «Источнике» Энгра?..
Что делать мальчикам с этой выпуклостью, которая может порасти пушком и волосами, чего я, правда, пока еще не вижу?
Под вечер пауки снова ткут над пыльной водой паутину, я возвращаюсь к кувшинкам, водная