Кагановичем, и Шкирятов по личному распоряжению товарища Сталина приезжал, и Евдокимов, и Люшков заглядывали. Теперь вот жду нового — Абакумова. Только от этих разбирательств мало что меняется. Потому что не меняется отношение к человеку, к дереву, как ты говоришь. А лес…
— Ничего, лишнее раз-збирательство не помешает, — попытался остановить Шолохова Ставский, который когда-то думал примерно так же, но не устоял под напором многочисленных критиков, да и понял в конце концов, что писатель из него не выйдет, а так — не имея своего мнения — жить проще, спокойнее. И он легко убедил себя, что не ради простоты и спокойствия выбрал себе такую жизнь, а ради высокой идеи, и теперь готов был зубами рвать любого, кто засомневался бы в бескорыстии его выбора.
— А лес… — продолжал Шолохов, вращая на столе пустой стакан, будто не слыша собеседника: — Лес, конечно, вырубить можно. Чего проще! Жить можно и в пустыне: человек ко всему приспосабливается. Но разве это можно назвать жизнью? Это — не жизнь. Это — прозябание.
«Вон куда тебя заносит», — думал Ставский, путаясь в мыслях, испытывая в одно и то же время и восхищение этим талантливым, но бесшабашным, по его понятиям, человеком, и страх, но не столько за Шолохова, сколько за себя: как он все это станет преподносить товарищу Сталину? Не воспримет ли тот его правдивые слова как зависть и поношение? Потому что Шолохов, как ему казалось, открылся вдруг совершенно другим человеком, то есть таким, каким он его не ожидал увидеть. Хотя его, Шолохова, симпатия к своему главному герою Гришке Мелехову очевидна для всех. Как и антипатия к тем, кто толкнул казаков на восстание. И все, кому не лень, его, Шолохова, за эту симпатию-антипатию поносят. Но Сталин- то, Сталин… он-то весьма и весьма благоволит к писателю, а посему неизвестно, чем для него, Володьки Кирпичникова, все это обернется.
Глава 16
В кремлевском кабинете Сталина, помимо самого хозяина, присутствуют еще трое: предсовнаркома Вячеслав Михайлович Молотов, наркомвнудел Николай Иванович Ежов и писатель Михаил Александрович Шолохов. Они сидят за большим столом для заседаний: Молотов и Ежов с одной стороны, Шолохов — с другой. Большие часы показывают половину шестого, то есть восемнадцатого. Разговор длится уже не менее часа.
Сталин, следуя своей излюбленной манере, ходит вдоль стола за спинами Молотова и Ежова, за ним тянется сизый дымок из трубки. Вот он повернулся, остановился напротив Шолохова, заговорил:
— Помнится, Горький утверждал, что писатели — невменяемые люди. И я до некоторой степени с ним согласен. Поэтому-то Цэка нашей партии так бережно относится к советским писателям, прощает им их ошибки, терпеливо поправляет их, наставляет, как говорится, на путь истины. Не всех, разумеется, а тех, кто способен правильно, как настоящий большевик, воспринимать товарищескую критику. Ленин считал, что литература должна стать общепартийным делом. И мы свято следуем заветам нашего вождя и учителя. В ваших, товарищ Шолохов, взглядах на современную действительность много правды, многое подмечено из того, что нам, издали, не сразу заметно. Мы ценим вашу принципиальную позицию, но, в то же время, хотим предостеречь от сползания к мелкобуржуазности и нигилизму. Это не наш метод. Это не метод социалистического реализма. Мы должны показывать и пропагандировать лучшие образцы социалистического строительства как в городе, так и в деревне, и в то же время выставлять на общее осуждение и осмеяние наши недостатки, наши пороки, доставшиеся нам в наследство от минувшей эпохи. Именно с этими пороками, прочно засевшими в головы некоторой части нашего общества, мы и начали сегодня решительную борьбу. Борьбу не на жизнь, а на смерть. Да, случается, что кое-кто подпадает под чужое влияние. Жизнь — штука сложная, не всякий может в ней разобраться. Иные проявляют излишнюю ретивость. Безграмотность. Тупоумие. С кадрами у нас еще имеются трудности. Иных надо просто поправить. К иным применить более жесткие меры. Но чаще всего за этими безобразиями видна тяга некоторых бывших товарищей к сладкой жизни, интерес к власти, которая такую жизнь им обеспечивает. И на этой основе они сбиваются в стаи, в преступные группировки, которые начинают искать поддержки извне, становятся на путь борьбы с партией, с народом, становятся на путь предательства, вредительства и шпионства. Мы долго терпели и пытались втолковать этим товарищам, что дальше так жить и действовать нельзя. Они нашу терпеливость стали расценивать как слабость и даже трусость. Всякому терпению приходит конец. Вот с ними-то мы и ведем решительную и бескомпромиссную борьбу. Не исключено, что ваши товарищи, за которых вы так горячо заступаетесь, действительно стали жертвой оговора. Такое тоже возможно. Мы думаем, что товарищ Ежов разберется в этом деле и доложит нам. В том числе и о том, готовилось на вас покушение или нет. А мы, со своей стороны, проинформируем товарища Шолохова.
И Сталин, обойдя стол, подождал, когда Шолохов встанет и выберется из-за стола, протянул ему руку, задержал в своей.
— Желаю вам, товарищ Шолохов, творческих успехов. Мы все тут очень ждем окончания вашего романа. Вернее, романов. Если будут какие-то затруднения с издательствами, обращайтесь непосредственно к товарищу Сталину. Работайте и ничего не бойтесь.
— Спасибо, товарищ Сталин, за пожелание и обещание помощи. Что касается боязни, то у меня ее не было. Со своей стороны я постараюсь сделать все от меня зависящее и как можно реже беспокоить вас своими просьбами.
— Ничего, ваши беспокойства не такие уж тягостные для товарища Сталина.
И пока за Шолоховым не закрылась дверь, Сталин стоял и смотрел ему вслед, посасывая погасшую трубку. Затем повернулся к Ежову, произнес требовательно:
— Разобраться, но без спешки. Проследить, чтобы этих людей куда-нибудь не сплавили, откуда их уже не вытащить. И тщательно расследовать, готовилось на Шолохова покушение, или его просто запугивали. Шолохов нам нужен. Шолохов стоит десятка писателей и сотни политиков. Шолохов еще нам очень пригодится.
Шолохов покинул Кремль через Боровицкие ворота. Выйдя на Манежную площадь, оглянулся. Высокая зубчатая стена из красного кирпича, зеленый купол, над которым полощется на ветру красный флаг, остроконечные башни — и за всем этим Сталин, руку которого он держал в своей всего лишь несколько минут назад. Он все еще чувствовал тепло этой несколько мягковатой руки, вялое ее пожатие, он все еще видел желтоватые глаза Сталина, его толстые усы с рыжеватыми концами, морщины на сером, изрытом оспою лице, жесткие волосы с частой сединой, просвечивающую сквозь них желтоватую кожу, слышал его глуховатый голос, сдобренный грузинским акцентом. Человек как человек и, если не считать острого — рысьего — взгляда, то ничего особенного. А вот поди ж ты… поднялся на такую высоту, руководит такой огромной страной и, если отбросить частности, руководит весьма неплохо. А что подняло его? Только ли собственные способности? Или что-то еще?
Вот Ставский почти что требовал, чтобы он, Шолохов, вписал Сталина, и ни куда-нибудь, а в «Тихий Дон». А что можно написать о Сталине той поры? Ни-че-го! Потому что тот Сталин и этот — совершенно разные люди. Тот Сталин должен был пребывать как бы в поиске самого себя. Тогда все — или, по крайней мере, подавляющее большинство народа, — пребывали в подобном поиске. А нынешний Сталин — поиск уже завершивший. Более того, нынешний Сталин уже как бы и не человек, а средоточие и символ власти, власти безграничной, всеобъемлющей, непререкаемой. И такое слияние человека с властью произошло не вчера, не за один день и не за один год — и это-то, быть может, самое главное и самое для писателя интересное. А между тем необходимые подробности о Сталине как о человеке, вставленные в ткань повествования, войдут в противоречие с его властью, заставят задуматься над самой властью и ее пределами. И не только писателя Шолохова, но и всех, на кого эта власть распространяется. Но надо ли выворачивать власть наизнанку? Надо ли так пристально разглядывать еще живого Сталина? Тут на себя-то иногда в зеркало глянешь с перепою и поморщишься: так бы в эту рожу и плюнул. А тут Сталин… Каково ему будет глянуть на себя самого?
Между тем Алексей Толстой пишет о Сталине той поры так, будто тот Сталин и этот — как бы одно и то же лицо, застывшее во времени, сформировавшееся неизвестно когда и при каких обстоятельствах. Так не бывает. Отсюда вывод: писать о Сталине правду невозможно. А если возможно, то издалека. Потому что