— Вы что, лейтенант, уснули? А ну выполнять приказание! — услышал Репняков за спиной ненавистный голос особиста. И повернулся к нему лицом.
— Да ведь она… ведь она ненормальная! — прошептал он вздрагивающими губами. — И может, совсем не Эльза Кох.
— А ну не рассуждать!
— Вы не имеете права! — все тем же громким шепотом воскликнул лейтенант, стараясь не показывать немцам, что между советскими офицерами могут существовать даже малейшие разногласия. — И потом, я не могу. Что хотите, то и делайте.
— Ненормальная? Права? Да я тебя, сопляк, расстреляю на месте за невыполнение приказа в боевой обстановке! — и с этими словами особист шагнул в сторону и принялся скрести ногтями кобуру.
Лейтенант Репняков, не соображая, что он делает, потянул затвор автомата на себя. Лязгнула сталь, досылая патрон в казенник ствола.
И тут сбоку прогремела короткая очередь из автомата.
Репняков резко обернулся и увидел, как падает немец, а у немки под глазом из круглого пятнышка потянулась темная струйка. Струйка добежала до подбородка, и немка стала медленно оседать, хотя голова ее все еще держалась высоко, а глаза смотрели куда-то вверх с тем же холодным презрением. Потом ноги у немки подломились, она осела на них, приняв неестественную и вульгарную позу. Несколько долгих мгновений она пребывала как бы в раздумье, а потом повалилась набок. По телу ее прошла судорога, нога в высоком лакированном сапоге несколько раз дернулась, упершись подошвой сапога в колено немца, давно лежащего на спине с широко раскинутыми руками и ногами.
Лейтенант Репняков стоял и, как завороженный, смотрел на лежащих перед ним немцев. Он слышал, как мимо прошел капитан-связист и как он процедил сквозь зубы:
— Тебя бы, сволочь, положить вместе с ними…
'Это он не мне, это он особисту', — отметил равнодушно Репняков.
Погас свет фар, стало темно, но не настолько, чтобы ничего не видно. Занималось серое, мокрое утро.
Хлопнула дверца 'опеля', майор подошел к Репнякову, взял из его рук автомат, обнял за плечи и повел к воротам. Репнякова била дрожь, которая с каждым шагом становилась все сильнее. Возле ворот, не в силах больше идти, он вцепился в решетку ограды и стал раскачиваться из стороны в сторону, будто пьяный. Перед его глазами все еще сползало куда-то вниз обмягшее тело женщины в зловещем мундире, из черного пятна под глазом тянулась черная струйка.
Репнякова начало рвать.
Майор стоял рядом и смотрел в пустоту.
Подошел особист, задержался, презрительно глянул на Репнякова, обвисшего на прутьях ограды, произнес, ни к кому не обращаясь:
— Обо всем, что здесь произошло, никому ни слова. Ни друзьям, ни родным. Это приказ. И давайте побыстрее: сматываться надо.
И пошел к машине, криво ставя сильные ноги в начищенных сапогах.
— Читал я, читал твои рассказики в нашей газетке, — говорит мне мужчина лет пятидесяти пяти, невысокого роста, особо ничем не примечательный, разве что глазами. Впрочем, и глаза у него тоже вроде бы ничего особенного: серые, несколько мутноватые, с красными прожилками, но когда в них смотришь, то возникает странное ощущение неуютности, будто этот человек знает о тебе что-то такое, чего ты и сам о себе не знаешь.
Он приходит иногда в нашу курилку, садится тихонечко с краешку, курит и молчит. Работает он в конструкторском бюро, этажом выше, чтобы пройти туда, нужен спецпропуск. У них там своя курилка, но он почему-то ходит к нам, на первый этаж. Кем он там работает, я не знаю, но, заметив его, кто-нибудь обязательно скажет: 'Опять этот — со второго этажа'.
Начало месяца, у нас простой, мы слоняемся из угла в угол. Или курим. Обычное дело. Сейчас в курилке никого, только я да этот, со второго этажа. В последнее время, едва он появляется, разговоры умолкают и люди начинают расходиться, делая вид, что их ждет что-то срочное и важное. Признаться, я заметил это не сразу. Я бы тоже мог встать и уйти, но не ухожу из принципа: с какой стати я должен бежать от какого-то типа со второго этажа! И я сижу, курю. А он вдруг про мои рассказы. На такие реплики отвечать совсем не обязательно.
— А вы кем работаете? — спрашиваю я.
Серые глаза прицелились в меня, и мне стоило большого труда не отвести от них свой взгляд.
— Работаю-то? Да там работаю, — неопределенно кивает он головой и продолжает: — Так я и говорю: читал твои рассказики. Ничего, ничего. Ловко у тебя получается, читать можно. Только с политической точки зрения не всегда отвечают, как говорится…
— Ну, на это существует редактор, — буркнул я, потому что редактор наш политическую линию блюдет свято, и моим рассказам от него достается так, что я иногда даю себе самую страшную клятву больше никогда не переступать порог заводской многотиражки. Но проходит время, и меня либо зовут, либо я тащусь туда сам.
— Редактор, известное дело, — вяло соглашается человек со второго этажа. — А только редактор, как говорится, в смысле направления и понимания обстановки, но в отдельных случаях, конечно, — тянет кота за хвост мой собеседник, — тоже может иногда допускать.
— Еще как может, — соглашаюсь я и пытаюсь представить себе лицо Ильи Абрамыча, если бы он услышал эти слова.
Человек со второго этажа оживляется и придвигается ко мне поближе.
— Я чего хочу сказать, — говорит он. — Вот разоблачили Сталина… А почему? — задает он вопрос и сам отвечает на него с той убежденностью, которая свидетельствует о мучительных раздумьях: — Потому что была такая политическая обстановка. Сейчас обстановка поменялась — и Сталин опять… вождь и учитель. Слышал, будто уже отпечатали его произведения и будто памятник собираются поставить у метро Семеновская. И очень даже правильно. Потому что народу нужен пример. Нужен символ. А как же! Я, между прочим, Сталина — вот как тебя видел. И много даже раз. Бывало, стоишь в охранении, а он идет по дорожке… в шинелке, с трубочкой… — Продолжает тип со второго этажа, и голос его становится мечтательным, лицо — размягченным. — Нам показываться ему на глаза строго запрещено было, а он все равно увидит, 'здрасте' скажет — и дальше. Ну и ты ему: 'Здравия желаю, товарищ Сталин!' Душевный был человек.
Я покивал головой, начиная, кажется, догадываться, что за тип этот — со второго этажа. А он, похоже, обрадовался. Может, поговорить ему захотелось, а поговорить не с кем — уж я не знаю. А только он вдруг доверительно тронул кончиками коротких пальцев мое колено и начал рассказывать мне историю о том, как в Берлине, после войны… ну, ту историю, что вы уже прочитали… И был он там самым главным действующим лицом, которое, в отличие от других офицеров, хорошо понимало тогдашнюю обстановку в тогдашней Германии, поскольку являлось представителем тех органов, которые каждый шаг любого человека рассматривают именно с политической точки зрения. И если бы не он, то еще неизвестно, чем бы вся эта заварушка кончилась.
— Даром, что ли, — многозначительно заключил человек со второго этажа, — органы когда-то, еще при Ленине, назывались Главным политическим управлением. Гла-авным! Соображаешь?
И я снова согласился: действительно, недаром. Но вот зачем он мне рассказал про это… про это самое? Ведь это ж наверняка секретное дело. И мой собеседник, точно подслушав мои мысли, снова тронул меня пальцами за колено и произнес, доверительно понизив голос:
— Только ты про это самое — ни-ни. Никому. Иначе тебе же хуже будет. Соображаешь?
— Соображаю.
— То-то же.
— А тогда зачем вы мне это рассказали?
Он долго молчал, раскуривая новую «беломорину», затем пояснил, как мне показалось, без особой охоты:
— Тебе еще жить и жить. А мне уж недолго осталось… Я знаю. Да и врачи — тоже. Соображаешь? А