Поскольку лейтенант не верил, что он может умереть молодым, что его не станет, а все будет продолжаться по-прежнему, как будто ничего и не случилось, поверить в ранение ему ничего не стоило. Он представил себя на операционном столе, услышал лязг хирургических инструментов, увидел окровавленную пулю, вынутую из его тела (ее он оставит себе на память), и поежился. Ему, конечно, могут дать за это медаль или даже орден… может, даже 'Красного Знамени'. Орден будут вручать в Кремле… сам Калинин… и Сталин будет присутствовать, покуривая трубочку… потом пожмет ему руку. А еще ему дадут отпуск, и он увидит свою маму, братишку и Нельку… 'Если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой…' Но пуля могла быть и разрывной…
— Господи, чего они там копаются? — прошептал Репняков вздрагивающим голосом и испугался, что майор посчитает его трусом. — Ведь если здесь засада, то это же просто глупо…
— Все глупо, — вымолвил майор. — Все, брат, как поглядишь, глупо, — повторил он, достал из кармана фляжку и отхлебнул из нее. Потом, взболтнув и послушав, протянул Репнякову: — Глотни, лейтенант. Лучшее средство от сырости.
— Да я… — попытался отказаться Репняков, но спохватился, что майор может принять его отказ за брезгливость: — Вообще-то, действительно… знобит даже. — Принял фляжку и поднес ее ко рту. Но не успел он отпить ни капли, как дверь в доме отворилась, на крыльце, в светлом четырехугольнике двери, появилась черная фигура, погас свет в окнах — и все погрузилось в липкий сырой мрак. От неожиданности, от растерянности лейтенант опрокинул фляжку в рот и поперхнулся обжигающей жидкостью. Он закашлялся — и в тот же миг оттуда, от крыльца, ударили выстрелы.
Саша Репняков был тугодумом и обладал замедленной реакцией. В минуту опасности он всегда поначалу тупел, терялся, осознавая всю жалкость и беспомощность своего существа. Но через некоторое время чувство отупения сменялось слепой яростью. Тогда опасность как бы переставала быть опасностью исключительно для него самого, он сам становился опасностью для кого-то, и шансы уравнивались. Но поначалу он или ничего не предпринимал, или делал что-то не то. Вот и теперь, вместо того чтобы искать укрытие или ответить выстрелами на выстрелы, Репняков, не осознавая, сделал пару больших глотков из фляжки, завернул крышку и протянул фляжку хозяину.
— Спасибо, товарищ майор, — произнес он и только после этого испугался и выхватил из кармана пистолет.
Но уже не стреляли, а от дома слышался шум и возбужденные голоса. Потом и это стихло. Лейтенант Репняков шагнул было в ту сторону, но майор удержал его.
— Стой здесь, лейтенант. Там и без нас обойдутся.
Действительно, помощь не потребовалась, и через минуту-другую на дорожке, ведущей от крыльца к гаражу, показалась цепочка людей.
— Майор, чего вы там топчетесь? Идите сюда! — раздался неожиданно звонкий голос капитана- связиста, и лейтенанту Репнякову показалось даже, что голос этот как-то по-особому весел, словно все пули, выпущенные по капитану, продырявили ему шинель, но самому капитану не причинили ни малейшего вреда. Правда, лейтенант еще продолжал считать, что от дома стреляли именно в него, лейтенанта Репнякова, стреляли на звук его кашля, но то несомненное обстоятельство, что он не слышал ни посвиста пуль, ни их ударов во что-нибудь твердое, вызывало в нем чувство неловкости, сродни тому чувству, какое он испытывал, что родился слишком поздно и не поспел на войну. Все-таки, наверное, стреляли в капитана-связиста, поэтому и голос у него такой веселый. Или же в старшего лейтенанта из особого отдела. Или в этого… в сапера. И могли убить. Очень даже могли. А так, слава богу, все живы. И лейтенанту тоже стало радостно от сознания, что все обошлось, что история эта вот-вот кончится. И вся эта ночь — с выстрелами, опасностью, гнетущей тревогою, промозглой сыростью и еще чем-то, чего он не умел объяснить. И в душе лейтенанта Репнякова все возликовало при мысли, что все кончилось благополучно, потому что он не мог и не хотел себе представить, чтобы кто-то из офицеров лежал бы сейчас в луже крови на сыром асфальте или, что еще хуже, на мокрой траве под мокрыми же кустами, с которых непрерывно капает холодная вода.
В те секунды, что Репняков вместе с майором шел к гаражу, к темной кучке людей, он любил их всех, и даже старшего лейтенанта-особиста… И даже, хотя это, конечно, противоестественно, задержанных немцев. Впрочем, нет, любви к немцам, разумеется, не могло быть. Даже странно и смешно, что такое могло придти в голову — любить своего идейного врага, который минуту назад чуть ни убил одного из советских офицеров. Это потому нашло на него, что в это время он любил весь мир, а они, немцы, были, честью этого мира… к сожалению. Не все, конечно, а эти двое. То есть в том смысле… Впрочем, это не так важно…
Выпитый спирт делал мысли лейтенанта Репнякова легкими и разбросанными.
— Майор, — произнес озабоченно особист, когда они подошли, — включите фары у этого 'опеля'. А то ни черта не видно.
— А чего тут смотреть? — удивился майор. — Пойдем в дом, там и разберемся.
— Нет! — отрезал особист. — Давайте здесь!
— Здесь так здесь, — буркнул майор и потянул на себя ручку черной машины.
Дверь щелкнула и открылась, майор сел за руль, пошарил там чего-то, пощелкал. Зажегся свет в салоне машины, потом ярко вспыхнули фары, так что все прикрыли глаза рукам. Даже немцы. И только сейчас Репняков разглядел, что один из задержанных — женщина, одетая в мужские брюки и высокие сапоги, а другой — мужчина.
Особист вошел в свет фар и пошел к гаражу. Он шагал так, словно отмеривал расстояние для предстоящей дуэли, — невысокого роста, квадратный, слегка кривоногий. Он шел в свете фар — и на его ремнях, на каблуках его хромовых сапог, на пуговицах шинели поигрывали яркие блики света.
— А кто стрелял? — тихо спросил Репняков у сапера.
— Этот вот… сука, — хрипло произнес сапер, кивнув головой на немца, и провел рукой по губам. Лейтенант увидел, что губы у сапера разбиты, вздулись с одной стороны, а по щекам и подбородку размазана кровь.
— Вы ранены?
— Ничего, заживет, — ответил неохотно сапер и отвернулся.
В это время особист остановился у железных дверей гаража, повернулся лицом к свету. Он весь оказался как бы выставленным напоказ — были видны даже оспины на широком носу, пробившаяся сизая щетина на подбородке и щеках, слегка раскосые глаза, в глубине которых горели яркие точки. Репнякову он казался воплощением неумолимой и жестокой силы, о существовании которой лучше не знать и не думать.
— Kom chir! — позвал особист к себе немцев, сделав при этом резкий взмах рукой.
Немец и немка послушно, ни на секунду не замешкавшись, пошли на его зов. По мере их приближения особист пятился в сторону, держа пистолет у живота. Было тихо, даже ветер стих, и в этой тишине отчетливо слышались шаги двух человек — одни частые: цок-цок-цок, другие размеренные и тяжеловатые: тук-тук.
— Зачем это он? — спросил Репняков у сапера. — Он что… вот здесь? Прямо вот так? Но разве так можно?
— Все можно! — зло сказал сапер и стал поспешно закуривать.
Немцы дошли до дверей и остановились, а особист направился к офицерам. Он пересек свет автомобильных фар, встал рядом с Репняковым, бросил сквозь зубы:
— Ну, кто?
В это время немка медленно повернулась лицом к свету, и лейтенант Репняков с удивлением разглядел, что она одета в черную форму с белыми молниями и листочками на отворотах кителя, что над одним карманом на груди у нее орел со свастикой, а на другом кармане крест. Она стояла, запрокинув голову на высокой шее; свет бил ей прямо в лицо, и трудно было разобрать, какого цвета у нее глаза. Зато волосы — наверное, крашеные — сияли чистейшим золотом.
Немка словно сошла с картинки или экрана военного фильма. Ей не хватало только портупеи и стека. Впрочем, пилотки с черепом тоже не было. То ли она вышла без нее, то ли потеряла, когда у крыльца случилась заварушка. И все равно это была самая настоящая эсэсовка, и лейтенант Репняков с изумлением взирал на нее, не веря собственным глазам: через столько времени после войны одеть на себя эсэсовскую