Они шли по монастырскому парку втроем: старый настоятель русского православного мужского монастыря, затерянного на юге Франции, Кромов и Наталья Владимировна.
Шли по узкой аллее между высокими старыми тополями, осыпающими их снежным пухом цветения.
— Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное, — продолжал старец, отдышавшись и уже не так сердито взглядывая на своих спутников. — Призреть убогого калеку есть не только святой долг наш, но и благо для монастыря.
Кромов теперь мучился сознанием, что не испытывает ни любви, ни сострадания к этому сумасшедшему калеке, а только жалость, брезгливую жалость. И это жестокое признание, которое он вдруг сделал самому себе, болезненно сжимало сердце стыдом и тоской.
«Это потому, — пытался утешиться Кромов, — что безумец этот не Вадим, которого я знал и любил… Я сделал все, что мог, для несчастного калеки. А Вадима Горчакова не существует, он умер… Нет, его убили. Они убили его, замучили, и я не помешал этому. Но я не мог! Почему? Может быть, я тоже умер? Кто я вообще такой, зачем живу? Кому я нужен? Наташе? Только Наташе? А если ее любовь — это тоже жалость?»
Он похолодел от этой мысли, испуганно взглянул на Наталью Владимировну. Она ответила вопросительным, встревоженным взглядом, взяла его под руку.
«Нет, Наташа понимает меня… У меня никого не осталось, кроме нее… еще Платон… “Союз пажей ее императорского величества”… клёкла и клюкла…»
Откуда-то впереди, из-за поворота аллеи, доносились звук пилы, однообразно сменяющиеся скрежетание и взвизг. Настоятель подставил сухую ладонь, ловя тополиные пушинки.
— В смутные времена, когда люди теряют власть светскую и мирское богатство свое, идут они к нам, и входы наши открыты для них. И постигают, каждый по вере своей, заповедь Господнюю: «…не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут. Но собирайте сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут».
Звук пилы оборвался.
Старец закончил в наступившей тишине:
— «Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше».
Они вышли к повороту аллеи.
Двое монахов трудились у высохшего тополя. Двуручная пила уже въелась в толстенный, в полтора обхвата, ствол.
— Не дергай рукой, — наставлял немолодой монах своего напарника, — плавно выводи на себя пилу, плавно…
Напарник повел плечами, разминая натруженную спину в пропотевшем подряснике, стянул с головы черную шапочку и, отирая ею лицо, обернулся.
Рука со скомканной шапочкой остановилась. Какие-то секунды монах, замерев, глядел навстречу подходившим широко раскрытыми глазами. Потом отвернулся и взялся за работу.
И вновь заговорила пила.
В Париж возвращались поездом. Глядя в окно, за которым пробегали ночные огни, Наталья Владимировна сказала:
— Алеша, ты знаешь… Вот странно… Мне показалось, что тот монах… который так внимательно смотрел на нас… тот, с пилой… что вы с ним очень похожи. Правда, странно? Почему ты молчишь, Алеша? О чем ты сейчас думаешь?
— О том монахе. Это Платон. Мой родной брат.
XXI
Сентябрь 1921 года. Первое предупреждение
Папаша Ланглуа, облокотясь на изгородь, размахивал газетой:
— Мосье Алекс! В «Пари-суар» любопытная статья!
Кромов подошел.
— Вот: «После разгрома красными крымских армий барона Врангеля в кругах правительственной оппозиции обсуждается вопрос об установлении дипломатических отношений с большевистской Россией». Ну, а дальше сплошная ругань.
— Вы можете оставить мне газету?
— Нет проблем, мосье.
В доме Наталья Владимировна заиграла на рояле.
— Что это за музыка? — спросил папаша Ланглуа.
— Чайковский, Первый концерт.
— Ваша жена прекрасно играет. Моя Мадлен оживает от ее музыки.
Он выбил трубку и заковылял к своему дому. Кромов проводил его взглядом и тоже двинулся домой. Пес бежал перед ним. Рояль гремел.
В улочку выехало такси и медленно покатило вдоль забора.
Кромов был к улице спиной, когда раздался выстрел.
Пес подскочил над дорожкой, завыл, завертелся волчком.
Кромов бросился к Дружку, поднял его на руки. Голова собаки мокла в крови. Кромов обернулся. Такси, выбросив клуб желтого дыма, быстро удалялось.
XXII
Ноябрь 1921 года. Большевик
Наталью Владимировну разбудил стук. Тихое, вкрадчивое постукивание в оконное стекло. Она села на постели и прислушалась. Стук повторился.
— Алеша, — позвала она шепотом, — Алеша, проснись…
— Я не сплю, — тоже шепотом отозвался Кромов.
Они спали во второй, совсем маленькой комнате. Проходную комнату теперь почти целиком занимал рояль. Дверь между комнатами была приоткрыта. Стучали в окно проходной комнаты.
Кромов, стараясь не шуметь, натянул брюки. Выдвинул ящик тумбочки, достал пистолет. Перевел затвор, дослав пулю в ствол.
— Мне страшно, Лешенька, — еле слышно сказала Наталья Владимировна.
— Не бойся, — зашептал ей в самое ухо, — пока запугивают, не станут убивать. Ведь покойники банковских чеков не подписывают.
Кромов неслышно протиснулся в дверь. Прижимаясь спиной к стенке, пошел к окну.
«Бдом!» — гулко ударили привезенные Натальей Владимировной «необходимые» часы. «Бдом!»
Два часа ночи.
Чей-то темный силуэт в окне. Голова в кепи, широкие плечи. Человек что-то держит в руках. Внезапно огонек спички осветил лицо ночного пришельца. Полбышев!
— Наташа! Это Полбышев, старый мой товарищ, — в голос сказал Кромов и сам постучал в стекло.
Силуэт под окном пропал, послышались шаги на крыльце.
— Георгий Иванович?
— Так точно.
Кромов впустил Полбышева в дом. Зажег лампу. Полбышев мало изменился. Посуровел весь как-то. В щегольском парижском кепи выглядел особенно русским.