желательно пестрых… звонить вечером… Вернуться на велосипеде! Папа так и останется стоять с открытым ртом. А мама — ох да ах — подумает, что украл… Не нужен спортивный, пусть бы и обыкновенный… Но никто на котят ничего не меняет. Даже паркетины. Словно сговорились!
И Виктор тащится дальше, к подземному переходу. В переходе он идет еще медленнее, притормаживая рукой по стене, удлиняя путь туда, куда направляется.
А это, без сомнения, река.
На льду сидит рыбак — сидит и дергает блитку. Может, подойти, попросить… Но рыбак человек недалекий, словом, рыбак он и есть рыбак. Тут же вообразил, что Виктора интересует его рыба. Вскакивает со своего ящика, открывает его и давай перебирать-показывать: вот да вот! Искусство нуждается в восторженных зрителях. Ну, положим, эти десять, двенадцать, ну, ладно, мелочевка. А эти вот, эти, а? Рыбак сияет как прожектор. Свет такой резкий, что у Виктора начинает резать глаза, еще чуть-чуть, и выкатится слеза.
Рыба трепыхается в ящике и широко раскрывает рот. В мешке у Виктора трепыхаются котята. Неизвестно только, раскрывают рты или нет, может и раскрывают. Рыба с раскрытым ртом выглядит ужасно потешно. Рыба поет. Но Виктору грустно. Виктор неисправим.
Солнце садится. Может, и солнце грустит, что должно неумолимо зайти? Утром солнце такое радостное. Утром солнце ну точно смеется. А сейчас — сейчас нет. И в глазах у солнца, похоже, слезы, так тяжко ему уходить за горизонт. Солнце трется о горизонт как большой сверкающий зверь.
Рыбак закрывает ящик и уходит. И Виктор уносит свою ношу, такова уж его судьба — шагать в сторону заходящего солнца, туда, где полынья. Не на солнце, понятно, здесь же, возле мостика — черная- черная по сравнению с белым-белым льдом.
Виктор стоит и смотрит, как плещется вода. Так и кажется, что оттуда на него тоже кто-то смотрит. Чуть-чуть страшновато, даже мурашки по спине. О, рыба блеснула! Показала золотистый бок и исчезла. Полынья словно ворота настежь в рыбье царство. А может, и котята поплывут золотой чешуйкой — серебряными плавниками? Не поплывут, нет… Нечего фантазировать и тянуть резину! До боли зажмурив глаза, Виктор делает несколько шагов вперед. Лед трещит, ломается и мгновенно тонет. Сердце подпрыгнуло и забилось о ребра. Виктор отскакивает от полыньи и долго не может унять дрожь, прижимая к груди котят, которым в темном мешке уже надоело. Ну-ну-ну-у! Он вытаскивает их одного за другим, выпускает на набережную и принимается пасти. Стадо совсем не слушается — расползается по снегу во все стороны. Не успел моргнуть, а Ушастик уже у воды! Уши, конечно, у Ушастика обыкновенные. Словцо это вырвалось совсем случайно. Ведь ненадолго же. И Пестрик, конечно, кошка, так как трехцветными бывают только кошки. Снежок только условно белый, у него спинка черная, а у Чертика ангельские крылышки. И только Пушок такой, каким и должен быть, — серый и пушистый. Ты ни на кого не похож, говорит Виктор. На снег почему-то капают две слезы. Но что такое слезы? Соленые капли, которые выделяют какие-то там глазные железы.
Котята ползают по снегу и пищат. Холодно, да? Хо-о-лод-но… Виктор запихивает их за пазуху и отогревает. Котята норовят его сосать, но Виктор для этого не годится. От них только щекотно под мышками, ой-ой!
До чего не хочется домой, очень, очень, очень, не рассказать как. Начнутся упреки, споры, а ссориться ну ни капельки не хочется. Ну ничуть. Ведь сегодня праздничный вечер.
Зажглись первые звезды. Со стороны домов доносится музыка. Где-то кто-то смеется. Хи-хи-хи да хи-хи-хиии… Словно его щекочут. А Виктору грустно. Он ее даже может пощупать, эту грусть, — она теплая и пушистая. И тогда он складывает котят обратно в мешок и поворачивает от реки, но направляется не к себе домой, а по пожарной лесенке на чердак. Лестница крутая и скользкая. Он старается не смотреть вниз, где как жуки снуют маленькие машины, он смотрит вверх, где, возвещая о морозе, как начищенные, мерцают звезды, и одна даже ему подмигивает.
На чердаке уютно и даже по-своему красиво. За чердачным окном, освещенная уличным светом, видна верхушка старой ели. Здесь даже диван есть! Правда, не бог весть какой, не шикарный, не шик-блеск, а блеск-треск. Зато выше, над головой только небо. Виктор улегся на диван, обнял котят и собрался умирать.
Умереть совсем не трудно, думает Виктор, вспоминая смерть мухи. Котята карабкаются на него и ужасно пищат, а смерть все не идет.
С улицы доносится музыка. В щели проникают ароматные запахи. Пахнет ванилью. Буберт? Торт? Котята орут не своим голосом. А смерть — вот упрямая! — не идет и не идет.
Наконец! Наконец-то! Грохнуло, скрипнуло, зашуршало. Вот она! Не-ет. Никакая это не смерть. Это Пицца. Гудит, словно далекий-далекий самолет, гудит как маленький трактор, но совсем не далеко, а очень близко. Далеко-далеко Италия, а Пицца рядом. Котята тут же притихли и сосут-причмокивают. Пицца мурлычет. И так хорошо, так уютно, а Виктору все-таки грустно. Кто знает почему. Он думал, что… Ну, ну, что? Что думал? Ах, ничего!
На чердаке могло быть и потеплее. И еда какая-нибудь могла быть. Мог бы здесь кто-нибудь что- нибудь забыть…
Пицца, произносит Виктор, Пицца, и вспоминает, что пицца — это лепешка и невольно облизывает губы. Но Пицца несъедобна, во всяком случае, по европейским понятиям.
Воздух на чердаке становится все вкуснее. Тушеная капуста. Факт! Мясо! Может, мама уже жарит отбивные? Жарит и плачет. Да не свинью ей жалко. Это она лук резала. А лук на сковородке уже коричневый-коричневый… Интересно, который час? Без понятия. За окном изредка вспыхивают ракеты. А котятам что? Знай себе жадно причмокивают. При свете ракет соски у Пиццы нежно-розовые, словно зреющая на солнцепеке брусника. С минуту поколебавшись, Виктор припадает к одному и принимается сосать. Молоко удивительно вкусное. И Пицца не возражает.
За это я тебе мышь поймаю, обещает Виктор, хотя в глубине души понимает, что ловить не станет. Пустые обещания, как уж у мужчин. И вообще вопрос еще, есть ли здесь хотя бы одна.
Но судьбе было угодно, чтобы здесь появилась и мышь. По одной только ей ведомым путям она пробралась на чердак из подвала, где сотворила не один грех, что не вызвало у мыши сожаления, скорее, наоборот, привело ее в состояние эйфории, и теперь, укрывшись в норке, она смело смотрит на кошек, а их целых шесть, даже семь, если условно причислить к ним и Виктора.
«Моя семья», — говорит Виктор, хотя ничего не слыхал о международном годе семьи, зато читал Даррелла. Что еще он читал, что видел? Может быть, даже Висконти, Антониони и Феллини, ибо нынче такие рано понаслушаются-понасмотрятся всего чего, этакие Викторы.
Где-то кто-то поет. Слов не разобрать, но, похоже, на итальянском.
Чипполино, пикколино, тихо напевает и Виктор, наслушавшись по радио и насмотревшись по телевизору… аморе, бачио, Виктор поет, а ракеты взлетают одна за другой, Бенито, амаретто, поет Виктор, как поют итальянцы в далекой Италии, которая так далеко, что кажется нереальной. И при каждой вспышке ракеты вспыхивает и верхушка ели и с минуту светится словно башня — башня из города Piza.
ОДА МЕСЯЦУ И ПАДАЮЩИМ ЛИСТЬЯМ
Примерно через полтора километра боль жарко кольнула в грудь с левой стороны, где теоретически — Она знала это по медучилищу — находится сердце. И четыре года знала это уже и практически. Диафрагма становилась все тяжелее и, вопреки законам гравитации, не опускалась, а поднималась кверху и сжимала сердце пятью жесткими пальцами, каких в грудной клетке человека быть не должно. С ушной мочки падали капли расплавленной смолы и вдоль ключицы сочились в плечо. Сердце с мукой рвалось из чужеродной лапы, но тщетно; и как всегда, когда схватывали спазмы, на нее нападал страх смерти.
«За что?» — глупо спрашивала она лесные тени, качавшиеся вокруг нее на ветру.
За четыре года это повторялось, может быть, девятнадцать, может быть, двадцать три раза. Она не считала, но знала, что один из них — будь то двадцатый или двадцать четвертый — станет последним. Ее возраст, пятьдесят шесть лет, официально старческим не считался. Для одних он означает «заслуженный