пожал, когда я про Дуте напомнила. Кто такой? Что с отцом рядом? Там же с четырех сторон кто-нибудь да рядом. Кто как хочет, тот так и убирает-украшает! Да кто ж убирать станет, если Дуте из богадельни в неструганом деревянном ящике привезли, не помнишь разве? Из богадельни? Да это в книжках Апсишу Екаба, мамочка! Такой уж он, и кто знает, девочки отцом его нынче называют или как и раньше — папулька Мур-мур-мур. Невестушка-то в четыре руки бы прополола, да если муж машину уже заводит, нога на педали, черная петля на животе, едем, едем, привет, мамуля, туман, темно, гололед…
Что еще я хотела сказать, чтобы прервать этот безумный поток любви и заботы? Чем дольше живешь, тем дольше искать приходится, из чего слова и предложения складывать да на голос перекладывать. Прежде-то бывала песня длинная-длинная, да хором, да с вершины горы; а тут вертится весь день в голове, зудит один-единственный мотив, не знаешь, откуда с утра взялся, в честь кого и кто вечером подхватит. Да, что еще могла бы я сказать, чего пожелать? Конфет? Крашеное яичко на зеленом дерне? Первым делом в газетный киоск. Через новый базар, где на прошлой неделе купила юбку. Слишком пышную? Слишком светлую? Кто сказал? Кто видел? Потом мимо клумб, что вдоль дома культуры, где на раскидистых кустах, укутавшись, как колючей проволокой, шипами-кинжалами, вот-вот зацветет моя любимица — роза ругоза. И посидеть в саду у Арии гораздо приятнее, чем ей названивать, раз правое ухо у меня словно ватой заложило, а в левом звенит громче, чем телефон.
На кладбище — обязательно! Не за тридевять же земель — пригородным автобусом, десять сантимов и сто двадцать шагов в гору мимо старой колокольни. Грабли нести не надо, разве что букетик поздних примул. Розовых. Подходит по цвету к новой юбке, жаль только, что в корзинке под газетой придется прятать. В городишке что ни шаг, то знакомец, разболтают невестке, двойная забота прольется словно теплый летний дождичек — мамулечка да мамулечка! Понятное дело, к Дуте никто не приходил, ни крот землю не рыл, ни еж листьями не шуршал. Да и кто сюда пойдет, если человек за всю свою жизнь не скопил вещей, которые моль да ржа не ест, — ни сыновей, ни дочерей, ни внуков нигде не оставил. Ни на чуток, ни на самую малость не чувствую себя грешницей, никому не должна, чтоб надо было мне тут рыться. Какая из девушек не загордится, что нравится и тому и этому, хоть и знает, что одному достанется. Дуте мог и не ходить плотовщиком до полста, не брать старую, когда узнал, что выхожу за Рендия. И обманулся, обманулся, слушая соседок-сорок, что мы, мол, живем-ссоримся. Пусть и громкий голос у меня, пусть стройка Рендия и была в соседней волости, так что домой только в банные дни являлся, пусть и не ждала я его на пороге с распростертыми руками, на шею не вешалась, прощаясь у автобуса. Разве ж в исступлении кому-то жаловалась? Разве ж кто-нибудь слезы мои видел, когда самой дрова приходилось колоть или корзины с картошкой из глубокого погреба тащить? Когда Ария или Рута мужьями своими гордились, я молчала и не раз думала — ну и что? Заботливый, непьющий — ну и что? Хорошо зарабатывает, брюки гладит, носки стирает — скука смертная. У меня и в пятьдесят поклонников хватало, один за мои черные косы зацепился, другой на мой дом да хорошую зарплату позарился, Эвису мой горячий норов по душе пришелся, с автобусом своим чуть в колодец не угодил. Потому и казалось соседкам, видно, что Рендий ни то ни се, не по мерке мне, не по комплекции, коли те осмеливались во дворе стоять да на мужнюю жену глаза пялить. Глянь, примулы завяли как быстро или от горячих мыслей моих зачахли? Встряхну, дохну на каждый цветочек и с той стороны поставлю, где сердце. А он — исподлобья, искоса поглядывает. Рендий? Это ты так сейчас сказал? В романе вычитала? Янис — имя это тебе всегда казалось батрацким. Ну, а что ты с латышом поделаешь: каждый третий — Янис! Давай не будем спорить, повернулась я к нему спиной и давай шуровать листья на могиле Дуте, только песок сыплется сквозь зубья, а из-под локтя все равно вижу, что мой розовый букетик беспокоится — стебельки коротковаты, вот-вот вывалится из мелкого стакана, макушкой вниз. Грабли тоже поперек упали, чуть ногой не зацепилась. Ну, кто сейчас ищет ссоры? Рендий! Понятное дело — вычитала в романе и влюбилась. Да не скалься ты так безбожно, знаю я твою пренебрежительную улыбку, ты вечно хотел доказать свое превосходство, потому я и отбивалась. Я же не сказала, что влюбилась в другого. Успокойся. И называть теперь я могу тебя любым именем, потому что больше ты мне не возразишь. Не первый раз, не первый роман. И сирень ты сам клал на мой подоконник, чтобы узнать, кого искать стану… А открытки со стихами и без подписи? После спектакля мы каждый сели в свой автобус — ты спорил о политике, я, понятное дело, о любви. И если б не уехал ты в понедельник на дальнюю стройку, я б тебе три дня суп пересаливала, вот так-то, Рендий, дорогой! Цветы вывалились из вазы, лежат на макушке с растопыренными вверх стебельками. Словно дохлые цыплята.
Шпильки из моей черной косы повысыпались, волосы липнут к мокрой шее и зудят о ножницах. Я вырвала три самых длинных волоса, крепко сплела их, перевязала цыплячьи лапы, закопала стакан поглубже. Старый передник под коленки, кухонный нож для сорняков, и через пару часов послеобеденной прохлады все будет по-людски — как уж у латышей, у кого могильные холмики цветут почти круглый год — настоящие святыни. Самое трудное потом встать с колен, листья и корни запихать в полиэтиленовый мешок и дотащить до помойки по ту сторону забора.
Но когда с этим молча, обдуманно и не спеша будет покончено и задолго до того, как автобус подойдет к остановке, вот тогда-то можно будет, можно вспомнить ласковый голосок невестки — мамулечка, тебе никуда, никуда ходить больше не надо! Сырок… сливочки… сегодня же… запрись изнутри… Ах, мамуленька, да ты не слушала, нарочно повернулась ушком ко мне, которое не слышит, ну, так посиди, по крайней мере, на лавочке на вечернем солнышке, как бы на автобус не опоздать. Ужас, мамочка, что еще ты собираешься делать?
Ну разве что руки позвольте вымыть и еще мешочек из-под земли, раз уж нынешним летом водой все луга, все канавы по обочинам полны. Слышала, слышала, невестушка, но не привыкла к такому елею, слова твои за чистое притворство приняла. Прости, Господи, грехи наши и дай соловью своим голосом распевать, да и ворону глотку не затыкай!
Как шагнула, оказалась по колено в том пруду, и хоть бы в воде, так нет — в скользкой, глинистой жиже. Старалась еще удержаться, нащупать локтем твердый берег, но рука увязла чуть не по плечо, так что и не шевельнуть. Только и всего, что правая рука хватается еще за поросшие травой кочки. Разве прошлым летом не строили здесь мостки, вроде бы даже и ступеньки цементировали, когда мы с внучками камыш резали и синих стрекоз фотографировали? Потоп нынешним летом не только в Германии и Польше, и наш старый кладбищенский пруд в озеро превратился. О, Господи, кричи же, мамуленька, зови на помощь! Хоть и вечер, но шоссе-то недалеко. Машины, так те несутся, словно о конце света спешат сообщить, а вдруг да окажется на дороге припозднившийся пешеход. Кричи, мамулечка, пока погибель твоя не пришла, сама понимаешь, со своими больными ногами ты только больше увязнешь. Да и как долго ты одной рукой удержишься, мамуленька, страдалица моя, зови на помощь, по шоссе вон какой-то мальчишечка на велосипеде мчится!
Ладонь еще крепче вцепилась в пучок острой осоки, пальцы то ли замерзли, то ли онемели, но сквозь исчертившие небо камыши виднеется на горе церковный шпиль. По крайней мере, стена белеет после весеннего ремонта. Подмога-то рядом. Он всегда с нами. Можно ли до Него докричаться, Его дозваться? Если Он так решит — свершится промысел Божий. Никто не заметит мою белую голову среди камышей и облаков, отражающихся в тихой воде. Ночью после изнуренного жарой дня налетит ливень грозовой, с церковной горки с одной стороны, с кладбищенской горки — с другой, от садов да с шоссе хлынет вода и сровняет впадину. Будь по-твоему, Рендий, будь по-твоему. Завтра Рита подойдет к окну… В пятницу еще засветло приедет Мурмулис с невестушкой и детьми… И все будет совсем не так, как я, гордячка, про себя решила и сама своей рукой вписала в завещание. Рукой, которая медленно стынет и все-таки не сдается. Недаром у меня пенсия северной выдержки, Ария меня все подзуживает, что только ради моих денег молодые со мной и возятся, в то время как другие матери чахнут в богадельнях или в своих домах брошены. Да, у меня есть деньги и я могу себе позволить. Да, и ПОСЛЕ ТОГО еще проявить свою волю. И — попрошу! Во-первых, никакого притворства, не гладить, не целовать стылый труп в гробу, разложившуюся старуху, к которой и к живой-то не очень хочется прикасаться, а к мертвой — лицемерное общество навязывает целый ворох обязанностей — на невестке черный платок вместо нарядной шляпки, траурные бантики на девочках, слезы прилюдно, чтобы родственники и соседи не говорили — не любила. Разве ж любила — не любила та влага, что всю жизнь корни питает и от которой крона зеленеет, или же как бурный поток пронесется, и нет ее. О прощать или не прощать мы, Рендий, сможем поспорить, когда встретимся там, где время на дни и годы не делится. Или ты о моих волосах? Да, волосы под землей дольше всего сохраняются. Ты, что, не видел, как три я обмотала вокруг стебельков? А похоронный парад да