хотя бы до ста двадцати пяти лет, какой мудрости сможет набраться, чтоб осчастливить ею ближних; тут речь Вандерпута достигала необыкновенной выразительности и мощи и поднималась на поэтические высоты; окрыленный, он воспарял в заоблачные выси; при этом добавлял, что, само собой, имеет в виду не себя, а весь род людской; Кюль одобрительно кивал, вынимал изо рта трубку, выпускал облачко дыма и следил за ним взглядом — да, разумеется, весь род человеческий, человечество, человечность… приятели погружались в задумчивую мечтательность, это так прекрасно — ощущать себя мыслящими глубоко, возвышенно и бескорыстно. Кюль, несмотря на свою дородность, был очень сентиментален, хоть и старался это скрывать, понимая, что при габаритах сверх известного предела проявлять «чувства» попросту смешно; однако при слове «человечество» он так и обмякал, так и размягчался, открывал створки, словно устрица, и излучал благодушие; Вандерпут же из стыдливости предпочитал не произносить это слово при свидетелях. Когда беседа перетекала в это русло, приятели просили меня удалиться. Но как-то раз, поддавшись любопытству, я стал подглядывать в щелочку и услышал, как Кюль вполголоса призывал жертвовать настоящим ради будущего и как можно скорее избавляться от некоторых предрассудков, пусть даже кажущихся очень гуманными; нужно, говорил он, прежде всего произвести чистку, а затем заняться воспроизводством, исключив таким образом возможность того, чтобы биологическое вырожденчество обернулось вырождением политическим; нужно также, он чуть возвысил голос, уже сейчас обеззаразить, очистить человечество — он сверлил глазами Вандерпута, — избавить его от балласта проникающих в него чужеродных частиц. Вандерпут боязливо отвернулся. Нужно, — тут Кюль поднял и стал разглядывать на свет стакан с ромашковым отваром, — нужно сделать так, чтобы не оставалось никакого осадка, никаких примесей, — отпив глоток, он еще раз размешал сахар в стакане серебряной ложечкой и деликатно положил ее на блюдце, — и только потом пустить его в русло, обеспечить плавное, мерное течение в правильном историческом направлении и наконец-то придать смысл этому движению. Он отхлебнул еще глоток ромашки и подул в стакан — до сих пор не остыло! — после чего, вздохнув, продолжил: сегодня человечество — сплошное болото… Он задумался, забыв об остывающей ромашке, и после долгой паузы заговорил доверительным шепотом, не столько, наверно, из страха быть услышанным, сколько из благоговения перед идеей: нужно учредить во всем мире постоянно действующие комитеты по очистке, этакие фильтры — вот именно, фильтры! — которые предохраняли бы воды от загрязнения и безжалостно устраняли все застойные явления и посторонние частицы. Тут Вандерпут, давно уже елозивший в кресле, вскочил и, бледный как полотно, закричал:
— Нет уж, позвольте, друг мой! Это переходит все границы! Я не потерплю, чтобы со мной говорили в таком тоне в моем же доме! У меня от этого начинаются спазмы, конвульсии, судороги…
Он выбежал из гостиной и заперся у себя на два поворота ключа. Кюль, по всей видимости, ничуть не удивился; он пару раз хихикнул, сделал несколько затяжек, потом встал, подошел к двери и прислушался: изнутри не доносилось ни звука, должно быть, несчастная частичка забилась в угол и затаила дыхание. Кюль постоял минут пять, еще раз довольно хихикнул, взял свою шляпу, зонтик, прихватил пачку овсянки, которую добыл для него Вандерпут, конверт, который старик вручал ему каждую неделю, и ушел. Эти еженедельные конверты будоражили мое любопытство. И однажды я спросил Вандерпута, что это такое.
— Э, юноша! — ответил он со вздохом. — В жизни важно иметь хорошего друга… — И продолжил: — В жизни вообще, а в префектуре полиции особенно.
Вандерпут хитро подмигнул. Но я видел, что он не доверяет эльзасцу, а с тех пор, как Кюль, когда старика не было дома, зашел в его комнату, осмотрел все, что там есть, и тщательно записал каждый предмет в сафьяновую книжечку, стал запирать свою дверь. В тот раз Кюль не мог удержаться, чтобы не навести хоть какой-то порядок, и Вандерпут, вернувшись, застал комнату прибранной, вычищенной, проветренной — можно подумать, с ужасом рассказывал он, все смело ураганом. При виде этого бедствия Вандерпут дико закричал, ему стало плохо, пришлось вызывать врача. Старику понадобилось несколько месяцев муравьиной работы, чтобы восстановить в комнате привычный кавардак, но кое-какие булавки, часовые стрелки и целая коллекция диковинных спиралек так и пропали. Вандерпут еще долго возмущался злодейским поступком Кюля: «Как будто я уже умер и комнату собрались кому-то сдавать!» Кюль много раз приходил с извинениями и с надеждой получить свой конверт, но Вандерпут его не впускал. Однако он был незлопамятен и в один прекрасный день все же принял друга, сидя в кресле со слабой снисходительной улыбкой тяжелобольного, которому уже нет дела до этого мира, впрочем, у него хватило сил обозвать Кюля убийцей и мелким пакостником — это последнее словечко, учитывая комплекцию Кюля, прозвучало особенно хлестко и оскорбительно.
Ненависть ко всему новому и пристрастие к рухляди сказывались у Вандерпута и в манере одеваться. Одежду он покупал подержанную в одной ветошной лавочке. Иной раз, наблюдая, как он там выискивает какие-нибудь особенно потертые брюки, бережно ощупывает каждую пуговичку, осторожно соскребает ногтем каждое пятнышко, выворачивает наизнанку карманы и выгребает оттуда крупинки табака или заплесневевший носовой платок, я явственно чувствовал некую родственную связь, симпатию, взаимопонимание, мгновенно возникающие между стариком и ветхим тряпьем. Помню день, когда Вандерпута обуяло желание увеличить свое тряпичное семейство и он присмотрел себе пиджак из шерсти альпака. Лавочка находилась на набережной, между двумя магазинами, торгующими птицами, на витрине красовалась надпись «Одежда новая, подержанная и напрокат». Сам старьевщик месье Журден, пожилой господин с внушительной внешностью бородатого философа, в засаленной черной бархатной ермолке, был издателем, главным редактором и единственным сотрудником анархистского листка откровенно антиклерикального толка «Страшный суд», который он по воскресеньям бесплатно раздавал на церковных папертях, а один экземпляр неукоснительно тридцать пять лет подряд посылал священнику собора Парижской Богоматери, с которым в конце концов подружился. В тот день он встретил нас с угрюмым видом, посетовал на нехватку угля — дело было в июне — и в ответ на вопрос Вандерпута о его самочувствии стал жаловаться на мочевой пузырь, простату и Национальное собрание, со вкусом разбранив плохую работу и пагубную роль этого органа власти.
— Люди испортились, испортились вконец! — вздохнул он, и мы вошли в лавку. — Представьте себе, вчера вечером, перед самым закрытием, приходит ко мне некий господин и спрашивает фрак напрокат. Ну, я даю ему фрак, пару лаковых туфель и, естественно, предлагаю цилиндр. «Вы считаете, надо?» — говорит он. Я спрашиваю: «Вам для свадьбы?» Он подумал — как будто не уверен, куда идет, мне сразу нужно было понять, что тут что-то не так! — и отвечает: «Нет, скорее для развода. Ладно, давайте и шляпу». И как я, дурак, не догадался! Предлагаю ему все завернуть, а он — не надо! И странно так усмехнулся: «Мне не навынос, а употребить на месте». Как я не догадался! Зашел за ширму, переоделся и спрашивает еще: «А трости с серебряным набалдашником у вас не найдется?» Даю ему трость. Ну, он вышел из лавки, дошел до Нового моста да и сиганул в Сену — утопился! Что за времена, месье, вы только подумайте, почти что новый фрак!
— И его не вытащили?
— Вытащили, но только уже сегодня, и фрак, конечно, здорово сел. А трость он потерял, чистый убыток!
— Что же его толкнуло?
— Страх перед коммунистами. Просто эпидемия, ей-богу! Народ прыгает в Сену, стреляется, травится, а кто-то вообще идет и сам записывается в партию. С ума посходили! Но зачем, спрашивается, такая паника, почему сразу фрак, трость с серебряным набалдашником… зачем еще и другим портить жизнь за компанию? Не понимаю!
— Да, — сказал Вандерпут, видимо, припомнив слова Кюля, — французы — эгоисты, только о себе и думают. А мне вот, кстати говоря, нужен пиджак. Посолиднее.
Месье Журден прижал палец к подбородку и с минуту размышлял с таким видом, будто мысленно перебирал весь товар в лавке, заглядывая в каждый ящик в поисках нужной вещи. А потом ловко выхватил откуда-то вешалку с сильно поношенным, пропахшим нафталином пиджаком и, стряхивая с него пыль, сказал:
— Этот пиджак принадлежал советнику Счетной палаты.
Вандерпут приоткрыл полы пиджака и заглянул внутрь — может, проверял, не там ли еще бывший владелец.
— Ага, значит, уважаемый человек?