И по крайней мере, несколькими минутами спустя он тоже был на месте. Тогда уже шевеление началось. Кто за лопату взялся бруствер понадстроить, кто дружка бежит проверять, кто санитару помогает. Кто, извини, за естественной надобностью за поворот хода сообщения торопится, чтобы не под ноги себе валить. Петров, опять же, его видел. И он, наверное, последним был. Больше Решетова не видел никто: ни соседи справа, ни сосед слева. Никто. И винтовка его пропала, и обмундирование. «Сидор» вот в землянке остался. Вещмешок с тем добром, какое у красноармейца могло быть. Я смотрел – обычные дела. Две смены ношеного белья, бритва, зеркальце, пара сухарей в тряпице. Это, и все. Место, где Решетова видели последним, я посмотрел. Ничего там не было: ни следов каких, ни воронки. Ни крови. Стреляными гильзами дно траншеи засыпано, половина сапогами в землю втоптана. Штук сорок я насчитал. И все. На этом все. Вот так вот.
Хм, ты думаешь, мне не видно, чего ты ждешь сейчас? Видно, не сомневайся. Ждешь, что вот сейчас я скажу: «И тут, мол, мне принесли записку. Пишет красноармеец Решетов, и все объясняет. Так и так, я сообщаю товарищу оперуполномоченному», – и вот сообщает мне что-то такое, от чего все становится понятно. Или вообще, хлопаю я себя по лбу и кричу тут, рассказываю тебе: «И тут-то меня и осенило! Вон оно как, оказывается! А я и не понимал! А дело-то просто было!»
Ждешь? А этого не будет. Потому что я сказал правду: на этом с Решетовым было все. Он просто исчез со своей винтовкой и не объявился больше нигде. Мне, в общем, уже поровну стало. Было такое ощущение, что вот, закончилось оно уже все, что не надо больше искать. Сзади поспрашивал на всякий случай, дальше в тыл: нет, не видел никто. На этом я и замолчал.
Документов никаких не оформляли. Еще одного «пропал без вести», – зачем? Три недели, как был Решетов убит в бою и похоронен. Только-только, наверное, похоронка до его деревни дойти должна была. Зачем еще что-то писать? Никто это и не обсуждал: новый комбат на Саукова посмотрел, я на него, потом отвернулись и по своим делам пошли, – вот и весь разговор. Так что получается, что эти три недели он на довольствии состоял неправильно. Но на это сквозь пальцы посмотрели, не до того было.
А что я сам думаю… Да так и не знаю, что решить. Это не был пришелец с Марса или Венеры. Это не был какой-то пришелец из будущего. Ни из нашего времени, ни из того будущего, которое впереди. Не леший, уж конечно. С винтовкой-то… Просто кто-то чужой. Кто именно – не знаю я, и никогда не узнаю, вот как. Так что пусть оно так и будет.
Ну а что еще тебе сказать? Потом, после долгих месяцев обороны Воронежа мы начали наступление, вышли к Старому Осколу и вновь на долгие месяцы встали в оборону: на этот раз под Сумами. Чем Курская дуга для немцев закончилась, все помнят: с августа 43-го мы шли вперед уже почти неостановимо. Впрочем, это мне сейчас так кажется, – а тогда было очень тяжело. Очень тяжелые потери наш полк понес под Вышгородом, – так мы тогда и не удержали этот первый днепровский плацдарм. Нас перекинули севернее, на лютежский, и вот там, несмотря на всю тяжесть ситуации, мы удержались. Именно этот плацдарм потом решил судьбу Киевской операции, так я думаю. В ноябре 43-го под Фастовом меня легко ранило при бомбежке, в правое плечо. Мне даже смешно было: вот, мол, немцы, промахнулись. В одну и ту же руку мне бьют, дураки.
В конце ноября 1944 года в боях за чешское село Собранце случайно погиб руководитель СМЕРШа нашего 520-го полка, и меня назначили на его место, хотя я был тогда всего лишь старшим лейтенантом. На этой должности я и закончил войну.
С.А.: Где вы встретили Победу?
И.А.: В пригородах Праги, столицы Чехословакии. Потом, уже в мирное время, меня перевели в Белоруссию. Мне хотелось все же быть поближе к паровозам, и по моему рапорту меня направили в распоряжение Управления охраны МГБ железных дорог. В Управлении я и служил потом много лет. Так сложилось, что в 50-х я имел отношение к строительству космодрома Байконур, а позже и к созданию одной из служб так называемой системы «специального транспорта». Но об этом и сейчас незачем особо трепаться, так что ладно.
Женился: на руку жена и не посмотрела. Детей мы вырастили. В отставку вышел подполковником. Из наград военного времени – два ордена Красной Звезды, медали «За отвагу», «За освобождение Праги», «За Победу над Германией». Еще меня наградили чехословацким орденом «За Свободу». Остальное уже послевоенное, в том числе орден «Отечественной войны». Вот такой вот моя жизнь была… Вот такой…
Но знаешь, что я еще скажу, на прощанье? Там, когда мы были в Воронеже в 86-м, меня сыны в школу отвели. Она стоит на бывшей северной окраине города, где у нас осенью 42-го года был передовой пункт приема раненых. Там у них какие-то летние занятия шли, – для двоечников, что ли? Я камни потрогал, обернулся, – и вот стоят человек десять пацанов и смотрят на меня с такими лицами! Господи, вот тогда я понял: нет, не зря все было. Все наши жизни, молодых, красивых ребят, то, как нас убивали бомбами, снарядами, как мы в атаки поднимались. Все это стоило того. Это не было лишним. Мы дали людям 60 лет мира. Уже больше, чем 60. Большого, настоящего мира, понимаешь? И если я купил хотя бы один час мира для всех этих пацанов своей рукой, своей молодостью, своей убитой мечтой о чертежах и железных рельсах, ведущих через тайгу, – нет, я не продешевил. Ты понимаешь?
Мария Гинзбург
Мертвецы и крысы
Иногда мне кажется: вот в чем вся наша беда – слишком много людей занимают высокие места, а сами трупы трупами.
1
Имме была не замужем, и ей разрешили вести группу продленного дня у своих же учеников. Сегодня последним остался Эрнест, и забирать его пришел Генрих Талик, его отец. Он радостно подкинул сына на руках. Когда Эрнест мягко приземлился ему на руки, Генрих ловко и почти незаметно вырвал зубами кусок мяса из его шеи. Скользко заблестела кровь на губах. Эрнест даже не вздрогнул. Имме не смогла сдержаться и поморщилась. Генрих быстро и деликатно проглотил откушенное и поставил сына на пол. В руках у Генриха уже был универсальный заживляющий бактерицидный пластырь «Талика».
В Тотгендаме потребляли больше пластыря, чем молока. Марк Талик, отец Генриха и владелец фабрики, на которой производились пластыри, был самым богатым человеком в городе. И, по случайному стечению обстоятельств, занимал пост бургомистра последние десять лет.
Генрих заклеил сыну рану на шее, помог надеть портфель и добродушно хлопнул Эрнеста по плечу.
– Подожди меня во дворе, – сказал он сыну. – Мне нужно узнать у твоей учительницы, хорошо ли ты себя ведешь.
Наверное, он хотел, чтобы в темных глазах сына что-нибудь отразилось. Страх, например. Или чтобы малыш выдавил из себя улыбку, показывая, что понял шутку. Однако в глазах Эрнеста не отразилось ничего. Он не улыбнулся, не кивнул отцу. Он молча повернулся и вышел из класса.
Возможно, потому, что Эрнесту было нечего бояться – на уроках он был тих и послушен. Сам отвечать не вызывался – Имме не помнила, чтобы за весь учебный год он хотя бы раз поднял руку – но всегда, когда она спрашивала его сама, Эрнест оказывался готов к уроку. Контрольные писал на твердые четверки, а то и на пятерки.
Но иногда Имме казалось, что восьмилетний Эрнест уже мертв. В Тотгендаме установление факта окончательной смерти человека вызывало определенные сложности. Про того, кто выглядел по-настоящему
Имме была уверена, что Генрих не заметил ее гримасы, так как был занят своим сыном. Но Генрих оказался очень востроглазым и теперь, видимо, собирался выяснить, неужели учительница не одобряет методов воспитания детей, освященных вековыми традициями Тотгендама?
Или же он собирался сделать кое-что совсем другое.
Лицо Генриха выражало самую предупредительную любезность. Но неписаные правила поведения не