На волоске все держалось, на кончиках ногтей буквально. Наши и немецкие автоматчики и стрелки поднимались в атаки и контратаки каждые несколько часов, – и ложились в земельку… Под пулеметами, под минометным огнем… Не раз доходило до рукопашных. Один из истребителей танков противотанковым ружьем Симонова насмерть двух немцев забил: кому потом ни рассказывали – никто не верил. Причем не богатырь какой был – нормальный такой мужик среднего роста, узбек по национальности…
Решетова я увидел на второй день этого боя, когда на десяток минут затишье выдалось. Я вперед выполз, в траншею свалился, – и к ребятам на полусогнутых. Да, потому что должен был, меня комбат послал. Бегу, считаю. Ага, Сауков жив, Петров жив, этот второй взводный, как его… И пара станкачей цела, пар из пароотводных трубок хлещет. Значит, еще поживем. Ребята тяжелораненых в ближний тыл оттаскивают и убитых – просто в сторону, в отрезок траншеи. Копают сразу же, земля в разные стороны летит. Хоть на штык осыпавшуюся землю со дна хода сообщения раскидать, хоть наметить запасную позицию для пулемета – уже, может, лишнюю жизнь спасет, а она каждая сейчас на счету.
Решетов был уже совершенно такой, как все. Черный от гари и от усталости, гимнастерка аж серая уже от пыли, в корке от высохшего пота. Глаза на лице горят: красные, жуткие. Царапины на морде, костяшки пальцев разбиты.
Нашел я его, посмотрел, спрашиваю: «Что, Даниил, досталось?» – «Держимся, товарищ оперуполномоченный…» Голос хриплый, севший: пылью и гарью все горло забито, и не сплюнешь сразу. «Удержим?» – «Должны…»
Вот и весь разговор вроде бы, – а потом он помолчал и говорит мне: «Я и представить не мог…» – и замолчал снова. Я ему: «Что не мог?»
Он снова ответил не сразу. Стоял так обессиленно, одну руку с черенка лопаты свесил. Мы в траншее разговаривали… Решетов помолчал, голову поднял, посмотрел куда-то в небо. Минуту что-то там высматривал, наверное.
«Не мог, – говорит, – представить, что можно так равнодушно относиться к своей жизни. Жизнь ведь у вас одна, знаете?»
Вот тут я здорово удивился. Впервые я слышал, чтобы он такие слова сказал. Понимаешь, это мог сказать школьный учитель. Бухгалтер. Телеграфист. Но не крестьянин! И не просто в книжке умное слово прочитавший и к месту в речь вставивший, – а сказавший это правильно. Не знаю, не представляю, как объяснить такое, но это как будто сказал кто-то другой, не этот. Я кого только не навидался за войну в ротах. И бывших учителей, и бывших ресторанных поваров, и даже бывших музыкантов. Война всех в строй поставила. Я сам бывший студент был. Так вот, я абсолютно уверен, что такие слова не мог сказать наш, старый Решетов. Их сказал тот, кто сидел в нем. Кто да, уже привык к его телу, но еще не смог привыкнуть к войне. И «жизнь ведь одна» – тоже. Это ведь не просто банальность, какую какой-нибудь интеллигентствующий тип мог изречь, чтобы на него с уважением посмотрели. Он действительно не до конца был уверен, знаю ли я об этом: о том, что жизнь у нас одна. Надо же…
И еще странно: это его «у вас». У нас? То есть не у него, не у таких, как он? Ну, я-то видел, что он, фактически, по нескольку раз жить может, – но вот чтобы так, вслух, это сказать – этого я не ожидал. То есть похоже, что к этому моменту он окончательно сам в себе разобрался: при том, что в начале еще ничего сам не понимал. (
К 12 сентября нам стало немного легче. Уже не по 5 атак в день, не по 4, а всего две: утром и вечером. Бронетранспортер этот подбитый так и чадил все эти дни прямо перед нашими позициями. Да, именно так и было, потому что и наши попытки отбить потерянный клин были немцами успешно отражены. По- хорошему, и пытаться нельзя было, потому что сил у нас и на оборону едва-едва хватало, не то чтобы немца теснить. Но там, знаешь, чуть пополнили батальон людьми, пару грузовиков боеприпасов подвезли к «полковушкам» – уже тебе командуют: «Вперед, давай!» Уже нужно превозмочь себя, подняться и через «не могу» попробовать отвоевать этот километр впереди. Тут уже все на карту ставили. Уже и ездовые с писарями заканчивались. Уже командир батальона сам с автоматом в рост в атаку шел. Клич этот великий: «Члены парткомиссии – вперед! Коммунисты – вперед!» Да, так было! И я в атаки поднимался: как все, так и я. Не больше других жить хотел, и не меньше. С одной своей рукой, с наганом и с матами в четыре колена… Со стоном буквально заставлял себя… А сейчас вот думаю: а может, так и надо было? Может, и я дурак, что со своей вышки генералов сужу. Может, если бы ребята не лезли в огонь после каждой передышки, если бы командование сидело сиднем, силы копило, как богатырь на печи, – может, и немцы подкопили бы сил, да и вмазали бы нам еще и посильнее? Так что не знаю. В конечном итоге это мы в Берлине оказались, а не они в моем Новосибирске. До дома моего только пленных довезли, хе-хе. Родители потом рассказывали.
В общем, черт его знает. С одной стороны, вот я сказал «немного легче». С другой: меньше половины нас в живых осталось, когда почувствовали: да, чуть затихает, не тот у них напор. Выстоим на этот раз. Но еще день бой шел: по-разному, уже не все время тяжко, но почти непрерывная перестрелка шла. Именно тогда, когда уже легче стало, и ранило командира нашего батальона; в командование вступил начштаба. И убило комсорга. Я непрерывно мотался вперед-назад, потому что посыльный – это одно, а я – другое. Свое дело я тоже не забывал, не думай. Но мне работы в те дни не нашлось: ни мысли ни у кого не было, чтобы своих оставить, шкуру поберечь. Решетова этого я видел пару раз за день, но только мельком, на бегу. Или лежит, стреляет куда-то, или навстречу мне бежит, согнувшись.
13-го уже совсем вроде затихло. Раненых эвакуировали, даже питание на передовую привезли. Полковник появился: с новым комбатом говорил. Со мной он не разговаривал, не до того ему было. Чего еще? Я по-быстрому донесение написал, и в полк отправил. Все окапывались как безумные. Все понимали, что передышка будет короткая. Немецкий разведчик пролетел, но высоко, не по нам, а дальше в наш тыл, в сторону Приваловки. Помню, оказалось, что у лейтенанта Петрова медаль прямо на груди пополам перерубило: то ли пулей, то ли осколком, – и он жутко ругался. Мелочь вот в голову лезет… Убитых мы хоронили. Над комсоргом ребята аж плакали: его любили у нас. А Решетов пропал…
С.А.: Что?
И.А.: Пропал, говорю. Без вести. И судя по всему, после боя уже. Я всех, кого мог, опросил, можешь не сомневаться. Почти по часам себе в блокнот записывал: вот столько-то на часах – минометный обстрел, трое раненых в 1-й роте: такой, сякой, третий. Вот столько-то – опять обстрел, и опять трое раненых да один убитый. Записи эти у меня не сохранились, но они точно были настолько полными, насколько это в принципе было возможно. Не на каждого пропавшего комполка в 42-м году такое составляли, а на красноармейцев вряд ли на кого еще. Пропасть без вести – это на войне обычно дело, в общем. Кого в траншее так глубоко засыпало, что и не нашли. Кто в атаке или при прорыве окружения позади остался убитый. Кого в плен увели да замучили. Кого вообще… Всякое бывало. Совсем всякое. Но здесь ни на что из этого не похоже было. Как оно и бывало с этим Решетовым с самого его второго появления у нас как уже «лишнего», уже до этого списанного вчистую бойца.
Закончил я первый опрос, почесал голову. По второму кругу пошел. Еще раз напомню: пропал он уже после окончания боя. Соответственно, в перекличке участвовал: бойцы и комвзвода видели, что он жив, слышали, как он отозвался. Отсюда: те пустые пятна, которые, конечно, были в моих записях в отношении хода боя, не могли иметь большого значения. Погибшие ничего не могли рассказать, унесенные в тыл тяжелораненые тоже. Хотя кое-кто потом вернулся, и я отдельно их расспрашивал: просто для очистки совести уже. Так вот, последняя серьезная атака немцев захлебнулась в 16 с копейками: будем считать, в 16.20. Минут десять после этого еще перестрелка шла, – те своих раненых и убитых оттаскивали с нейтралки, наши добавить им пытались. Их минометчики за дело взялись, чтобы мы совсем уж жизни не радовались: это были средние 81-мм минометы. В общем, к 16.35–16.40 последний разрыв осел, и все, почти тишина: только самые лучшие стрелки еще хлопать куда-то пытаются. И в этот конкретный момент Решетов еще был на своем месте. Его помнили соседи по траншее, с обеих сторон. Правее Решетова в нескольких метрах был младший комвзвода сержант Ивановский с ручным пулеметом ДП. Он заменил выбывшего первого номера расчета, но второй его номер остался в строю и был там же, рядом с Ивановским. Это был красноармеец, фамилию которого я сейчас забыл, но лицо помню. Рябой такой. Он был у нас недолго и погиб довольно скоро. Левее Решетова, опять же в нескольких метрах, был красноармеец по фамилии Бейбог – вот такая редкая фамилия. То есть сразу трое Даниила видели, он был целый. Когда Петров по траншее пробежал влево-вправо, сам он тоже его видел: на бегу ему буркнул что- то, тот отозвался.