стояла, и Алексей привык доверять таким, да и чутью своему верил. А чутье подсказывало – добрый человек старый дояр.
Шли, перешучиваясь. Звенел над полем в вышине жаворонок. И запах травы, душистый и пряный, плыл над деревней горячим облаком. Жарков пару раз хотел было, но так и не решился заговорить о работниках.
Да и старик становился с каждым шагом все молчаливей. Опустив голову, подождал, пока Алексей отнесет в дом бабы Дуни шкодника-Чуберлена. И уж больше не проронил ни слова. Жарков не пытался разговорить старика.
Они сели на бревна возле большого сарая с распахнутыми настежь дверями. Закурили.
Табак у старика оказался недурен.
– Свойский? – спросил Алексей.
Дояр кивнул.
– Хорош, – добавил зоотехник.
Старик кивнул снова и затянулся.
Алексей, раздосадованный внезапной молчаливостью балагура Василича, хотел уже спросить, отчего они сидят тут, на солнцепеке, но замолчал. Потому что совсем рядом послышалось шарканье десятков ног. И на дороге, ведущей к сараю, появились работники. Они шли по трое, касаясь друг друга плечами. Но двигались так слаженно, словно не жаворонок звенел над их головами, а отбивал ритм невидимый и неслышимый барабан.
Жарков замер, не в силах даже выдохнуть.
Работники были мертвые. Уж тут зоотехник ошибиться не мог. Кожа лоскутами слезала с черепов, торчали из-под косынок и кепок остатки волос. Под высохшими губами виднелись желтые зубы. Жарков тихонько ущипнул себя за бедро, но видение не рассеялось. Колонна из полусотни мертвяков двигалась ему навстречу, мерно покачиваясь. В руках мужчин – косы, у баб – грабли.
Знать, одежду мертвым колхозникам никто не менял, потому как следы тления отчетливо виднелись на поношенных рубахах. Но первый испуг зоотехника прошел вместе с передними рядами работников. Впереди шли те, кто постарше сроком, потому что дальше пошли мертвяки покрепче. Мясо еще не спешило отслоиться от их костей, трупные пятна на руках и лицах были не слишком велики, а те, кто замыкал шествие, были и вовсе недавние. Особенно бросилась в глаза Алексею совсем юная и удивительно красивая девушка с сизой полосой на тонком горле. И мертвая, двигалась она плавно, словно лебедь. И большие глаза, опушенные длинными, как у теленка, ресницами, даже в смерти не потеряли своей озерной голубизны.
На девушке, в отличие от других работников, был чистый сарафан. В длинной, почти до колен, косе мелькала синяя лента.
Работники равнодушно миновали замершего зоотехника и начали строем заходить в сарай. Первые уперлись лбом в стену, остальные останавливались, натыкаясь на шедших впереди.
Замыкал процессию Гришуня. Парень выглядел немного усталым. Но, заметив зоотехника и старика, приободрился, сорвал метелку травы и сунул в зубы, ухмыляясь.
– Ты нынче ведешь? – глухо спросил Василич.
– Меня Григорием Егорычем звать, – задрал подбородок бесстыдник-Гришуня. – Вот и зови меня, Василич, по всей форме. А то сам знаешь.
Старик ссутулился от этих слов, потемнел лицом. Волна гнева заставила Жаркова сделать шаг вперед, но дояр удержал его за руку.
– Позволь, Григорий Егорович, Варю мою мне на минутку из отряда забрать? – низко склонив голову, еле слышно проговорил он.
– Пошто тебе? – продолжил Гришуня.
– Не зелен ли ты так со старшими разговаривать? – вмешался было Алексей, но Василич цыкнул на него так зло, что зоотехник умолк.
– Да я… – Старик недоговорил, просто вынул из кармана гребешок и красную ленту.
– Так ей теперь твои ленты без надобности, – с каким-то непонятным удовольствием проговорил Гришуня. – Ладно, бери свою Варю.
Парень исчез в сарае, и стало слышно, как он считает по головам работников. А старый Василич потянул за руку мертвую красавицу. Она не шелохнулась. Тогда дояр подошел к ней сам, бережно, насколько позволяли большие неловкие руки, расплел косу, провел дрожащим в пальцах гребнем по русым волосам девушки, погладил склоненную голову. Потом, не торопясь, переплел косу, переменив синюю ленту на алую.
– Отойди, Василич, заговоренкой окачу! – крикнул Гришуня. Пересчитав работников, он уже приготовил ведра с водой. И, едва Василич отошел, выхлестнул воду на головы работников. Смрадный дух, что стоял в сарае и около, немного развеялся. И от воды кожа мертвецов слово засияла.
Гришуня довольно ухмыльнулся. А старик подошел к своей Варе и бережно промокнул ей лицо и руки платком, который нашелся в том же кармане, что и гребешок.
– Добрый вечер, товарищи, – проговорил за спиной Жаркова знакомый голос. Председатель протянул руку зоотехнику, махнул Гришуне и направился к дояру. Метелки травы хлестали председателя по голенищам, осыпая пыльцой. Жарков заметил, что синее пятно на руке Саввы Кондратьевича словно выросло, выползло из рукава на ладонь, затекло тонкой струйкой между указательным и средним пальцами. Председатель положил эту страшную руку на плечо старику. Тот вздрогнул, выныривая из своих невеселых мыслей.
– Шел бы домой, Василич, – вполголоса проговорил он, досадливо качая головой. – Ну не дело это. У всех родня в работниках. Ты что мне дисциплину нарушаешь в колхозе? Этак все начнут к работникам ходить.
Дояр оглянулся, бросил на председателя горящий страшной яростью взгляд, но тотчас опустил глаза и, ссутулившись, побрел прочь от сарая.
– А ты куда смотришь, молокосос? Не хватило тебе того, что уже натворил! – напустился было председатель на Гришуню.
– Ничего я не делал, дядя Савва, сто раз тебе повторял! – отозвался паренек. – А Варька дура, сама…
Он недоговорил. Оба оглянулись на зоотехника и замолчали. Гришуня подошел к сараю, затолкал внутрь стоящую столбом мертвую Варю, запер двери, фыркнул и пошел восвояси.
Председатель обернулся к Жаркову.
– Ну, вот и увидел работников, – проговорил он серьезно. – Вот она, особинка знаменская. Ты, товарищ зоотехник, знать хотел. Теперь знаешь. Да, работают у нас мертвяки, хорошо работают. По 100 трудодней закрываем, как на механизатора крепкого. Ни еды, ни питья работнику не надо, а советской власти лишние руки, хоть и неживые. И живым легче. Деревня у нас богатая, пол-Союза не отказалось бы так пожить.
– Так что ж не живут? – спросил Жарков. – Или делиться не хочется?
Председатель сжал челюсти. Видно, тон собеседника сильно задел его. Но Савва Кондратьич решил не горячиться.
– Вижу, что ты обижен на меня, Алексей Степанович, что я тебе сразу все не выложил как есть. Но тут дело тонкое. Теперь вот сам все увидел. Можно и поговорить. С документами, без вензелей. Делиться-то мы бы и рады. Мои предки шесть веков в этих местах живут. И раньше мертвяков Семышевы, Малышевы и Ковровы поднимали. По сельской надобности приходилось иногда. А потом, как голод пришел, люди мерли, решили мы на совете правления, что надо… работников поднимать. Работать некому было. У нас в правлении из всех трех родов люди. Вот и начали. Полегче стало. А теперь уж и повелось. Хотели опыт другим колхозам передавать, так не выходит ничего. Только эта земля нас слушает. И плату свою берет.
Савва Кондратьевич поднес к самому лицу Алексея свою чернеющую руку.
– За каждого поднятого работника я и родня моя своей кровью платим. Как дойдет зараза эта до сердца – будет кто-то другой с землей договариваться. Вот хоть Гришуня, племянник он мне. Тоже может. Только пока не трогаем его, работников гоняет, а поднимать мать не дает. Пусть уж сначала семьей обзаведется, род продолжит.