Долгие годы он был для нее чужим — с тех пор, как она во второй раз вышла замуж, да и после, когда опять овдовела. Но ее муки и его сострадание открыли какие-то каналы в их памяти и вернули их к прежним временам, вновь наделили ее той властью, которой она, видимо, когда-то — до Эстрид — обладала. (О, их образы — они сплелись теперь у него в один.) Когда наконец наступила развязка, он в полную меру, всеми чувствами, пережил все переплетение острой боли, облегчения и горя.
В течение всего этого времени он был не в состоянии поддерживать переписку с Люсьен Мари. И, когда возвращался в Испанию, не поехал через Париж. Только что пережитое было еще слишком свежо, ему нужно было побыть одному. Его угловатой скандинавской натуре претил сейчас этот так называемый город радости.
Но Люсьен Мари было трудно понять то, чего не мог объяснить он сам… И теперь уже молчала она.
Не замечая пленительной красоты дороги, Давид шагал к дому Хуана Вальдеса, где снимал комнату. Дом стоял в Вилла Виэйя, одной своей стеной опираясь о городской вал.
Поскольку Хуан часто углублялся в интересные, но бесплодные в смысле добывания денег беседы в Эль Моно или у Мигеля, сеньора Вальдес решила рискнуть и открыла дамскую парикмахерскую, чтобы было что положить в тарелку своим многочисленным отпрыскам.
Давид часто видел, как к ней входили женщины с гладкими черными волосами, а отходили, пошатываясь, от аппарата для завивки «перманент» с прической зулусских негров. Конечный результат всегда был для всех сюрпризом, и зависел оттого, имела ли сеньора Вальдес возможность в данный момент выкупить на почте последнюю посылку с дорогостоящими снадобьями для перманента или была вынуждена обходиться подручными средствами, потому что деньги пошли на ботинки для Хуанито или на конфирмационную фату для Карменситы.
Дверь в парикмахерскую всегда была распахнута настежь, и соседки то и дело наведывались, чтобы перекинуться словечком либо с самой Консепсьон, либо с ее жертвой в аппарате. Младшие ребятишки сновали туда и обратно, крикливые, в мокрых штанишках. Внимание Консепсьон мягко рассеивалось сразу в нескольких направлениях: в окно, присмотреть, чтобы младшие мальчики не залезли на стену и не убились, на малютку в колыбели, на котел в очаге, а также и на клиентку, которую нужно было сделать красивой. Действия ее не отличались проворством, зато она обладала особым очарованием, заключавшимся в том, что она никогда не спешила. Мягкими, спокойными движениями она расчесывала волосы щеткой, опираясь животом и тяжелыми грудями на свою клиентку, прислушиваясь к болтовне с присущей ей приветливостью и немного бездумной улыбкой. Время текло для нее, как надежный конвейер, куда все ее дневные заботы подавались таким образом, что ей уже не нужно было тратить на них ни мысли, ни нервы, ни энергию.
Давид крадучись проскользнул мимо двери в дамский салон и мимо любопытных взоров. О содержании произнесенных шепотом фраз он приблизительно догадывался.
— Твой новый жилец?
— Да.
— Англичанин?
— Нет, швед.
— Швед? (Смех, потому что Консепсьон шепелявила и получалось «свет».)
— Нет, швед — из Стокгольма.
— Это в Швейцарии?
Но такой вопрос уже превышал познания Консепсьон о том, где находится Стокгольм.
Они прислушались, как Давид ощупью пробирается к себе наверх по полутемной лестнице и затем по чердаку.
— Он, конечно, художник, как и все они?
В доме семьи Вальдес на крыше имелась терраса с видом на горы и бухту, и приезжие художники часто на нее устремлялись, расставляя там свои мольберты — когда не мешали клетки с курами. Консепсьон предпочитала держать кур на крыше, где им не угрожали ни бродячие собаки, ни мальчишки.
Консепсьон понизила голос и сказала таинственным шепотом:
— Нет, этот — писатель.
— О! А ты видела, что он пишет?
Консепсьон кивнула, втирая неизвестного происхождения мазь в черную, как конский волос копну волос.
— Он попросил большой стол и весь завалил его бумагами и книжками. Вот, послушайте, сейчас он будет стучать на своей маленькой машинке.
Все вытянули шеи и прислушались, выключили даже сушильный аппарат. Но Давид не знал, что от него требуется, и пишущая машинка пребывала в молчании.
Такая тишина наверху произвела впечатление по-испански вежливого и высокомерного указания. Аппарат был осторожно включен вновь; к жильцу все прониклись уважением.
— А ты можешь прочесть, что он пишет? — спросил кто-то.
Консепсьон не удостоила спросившую ответом.
— Зато Хуан может, — заявила она с гордостью спустя некоторое время.
Эта женщина была достойна искренней любви, потому что обладала способностью не проникать внутрь слишком прозорливым оком, разрушая тем самым иллюзии, которыми человек хотел обладать.
Тем временем Давид ощупью пробрался к окну и распахнул настежь ставни. Каждое утро Консепсьон закрывала их во время уборки, ничто не могло поколебать ее в убеждении, что солнце для человека пагубно даже в морозном январе.
Таким образом, она с неосознанной учтивостью всякий раз заставляла Давида снова и снова с радостным удивлением наслаждаться видом, открывающимся из окна.
Хуан, однако, внес свою лепту, чтобы несколько смягчить подобное переживание. Рядом с окном он приколол цветную открытку с изображением морского берега, как бы говоря: глаза твои тебя не обманывают.
Над постелью висел святой Хуан, выдержанный в трупно-зеленых тонах, излюбленных у последователей Эль Греко. Возведя очи к небесам, отрок с тошнотворной навязчивостью демонстрировал орудие пытки, послужившее причиной его смерти. На рамке имелась эмблема из рыб и ракушек, но Давид не был достаточно искушен в испанском Житии святых великомучеников, чтобы с точностью определить, кто это — святой Хуан-рыбак, по прозвищу Боанергез или Громовержец, или, может быть, святой Хуан Непомук, самый надежный оплот против клеветы и несчастий на воде; весьма вероятно также, что это был еще какой-нибудь третий святой Хуан.
Но вообще в комнате все было окрашено в цвета, наполнявшие душу радостью: белые стены, кобальтово-синие потолочные балки, рассохшаяся дверь яркого, чистого зеленого тона. На постели, единственном большом и удобном предмете обстановки, лежало ярко-желтое хлопчатобумажное покрывало.
Было в этой комнате что-то, приводящее в изумление, что вот-вот могло нарушить всю гармонию — но не нарушало; что-то внутри этих четырех стен придавало синеватую глубину расстояния испанским будням, окружавшим Давида. Над комодом висел составленный из осколков мозаичный фриз, украшавший когда-то виллу знатного римлянина. Как он попал в дом Хуана, не знал наверное ни один руководитель раскопок. Но Хуан родился на этом месте, это место принадлежало ему, и посему полагал, что имеет больше прав на то, что сам находил в этой земле, чем какой-нибудь сеньор из Мадрида.
На деревянной лестнице послышалось шлепанье босых ног, и вскоре маленькая черноглазая, с блестящими черными волосами девочка просунула в дверь голову. Блеснули ее глаза и зубы.
— Письмо, сеньор.
— Письмо? Но…
Такие малышки ходили теперь в новые школы и изучали там литературный испанский.
— Да, сеньор. Его принесли сегодня утром, но мы положили его в суповую миску и забыли вам отдать.
Это было письмо от Люсьен Мари. Так вот почему дама на почте посчитала, что он ненасытен!
— Спасибо, Карменсита!
Девочка засмеялась, заблестели черные глаза, и теперь обнаружилось отсутствие двух передних