Смерть — такая смешная штука. Поначалу. Потом становится скучно. Трясешься над воспоминаниями, перебираешь их в горсти, изучаешь оттенки и переливы, будто ювелир на грани разорения, рассматривающий жемчужины из заветного ларца. Жемчуг любит утренний свет — прямой взгляд Гелиоса для него губителен. Руками лишний раз тоже лучше не трогать, от этого «слезы моря» тускнеют. Излишняя сухость — ни в коем случае. Необходима чуть влажная льняная ткань, и — никаких других украшений рядом. Дети перламутровых раковин нежны и ревнивы.
Лабиринт располагает к бесплодным размышлениям. Почему я решил, что Тесей убьет меня непременно сегодня? Он вполне может это сделать лет через двадцать, наскучив навязчивым любовником (если будет приезжать на Крит достаточно часто). Глупо себя обманывать, конечно, но… умирать не хочется. Совсем. Поэтому, петляя привычными коридорами, я представляю себе несбыточное: раннее пробуждение в одной постели, чтобы успеть вытолкать трезенца к нему в комнату до того, как придет прислуга. Но этот соня только отмахивается и крепче вцепляется в одеяло, так что я, наконец, начинаю ревновать — неужели обниматься с куском ткани приятнее, чем со мной? За выяснением важного вопроса утро пролетает незаметно…
Взаимная страсть — паршивая штука, и до недавнего времени никому бы не удалось меня в этом переубедить. Два человеческих существа превращаются в неизлечимых идиотов со слюнявыми ухмылками. Их мысли постоянно витают где-то в облаках. С ними невозможно иметь дела и не о чем разговаривать. Разве нужны еще доказательства? Даже на пресловутом Олимпе нет ни одной счастливой семейной пары — вечная любовь слишком отвлекает от божественных обязанностей.
Я твержу все это про себя, стоя у алтаря в ожидании гостей, бездумно поглаживая пальцами собственное плечо с отпечатками чужих зубов — две ночи назад некий афинянин в порыве страсти был очень несдержан. Руки приходится сложить на груди (во избежание), но на лицо моментально выползает неуместная улыбка — и где она пряталась все это время? Тот «порыв» стоил трезенцу небольшой виры… и будь я проклят, если он не подумывал укусить меня еще разок-другой. Впрочем, я и так проклят. Ожидание изводит, и спокойствие дается все труднее…
Он ожидал спектакля, разученных слов и выверенных жестов, и теперь стоит напротив — и не понимает, а я не знаю, как ему объяснить. Про предсказание. Про свое проклятие. В происходящем сейчас виноват только я, я один — не удержался, поддался искушению, но я готов благословлять небеса за свою ошибку. Вот только сердце рвется от боли и жалости — уж очень гадко быть орудием судьбы, врагу не пожелаешь, не то, что любовнику. Пытаюсь его напугать, разозлить, вывести из себя — ведь он боец, он бросится в драку очертя голову, и мне останется только…
«Ты и в самом деле так думаешь, дружок?» — проснувшийся зверь лениво потягивается, щуря желтые глаза. — «Не ждал меня, верно? Ну-ка, подвинься, я хочу взглянуть на добычу». Не-е-е-ет!!! Откуда? Почему? Я не звал тебя, убирайся! «Ну-ну, перестань. Ты — не звал, это правда, но меня позвал другой, и я никуда не уйду. Не сопротивляйся, я все равно сильнее». Другой? Какой еще другой? Мимолетная боль на окраине сознания позволяет встряхнуться, отрешиться от тягучего голоса, стиснув пальцы на чужом горле. Это не задержит зверя надолго, но вдруг я успею понять, что случилось… и, сжалившись над глупцом, понимание приходит.
Кто пробовал приручить чужое безумие? Чудовище со свалявшейся шерстью и текущей из пасти слюной, убивающее не из-за голода или страха, а из минутной прихоти? Приручить — значит понять. Я пытался научиться держать его в узде, сломать, стать вожаком в нашей маленькой стае, но безуспешно. А вот Минос…
Сын Зевса и Европы унаследовал трон от приемного отца, которого, кстати, звали Астерием. Меня всегда интересовало: мое имя — это издевка над ним или надо мной? Царство должно было быть поделено на части между тремя отпрысками финикийской царевны, но Минос рассудил иначе. Стравив братьев из-за смазливого мальчика, он под шумок прибрал все земли к рукам, заодно заработав титул миротворца. Радаманту и Сарпедону пришлось покинуть Крит — для блага государства.
Минос внимательно изучал повадки моего зверя. В это растянувшееся мгновение я припомнил сотню мелочей, на которые раньше не обращал внимания. Осторожные расспросы. Случайные жертвы моих приступов, имевшие ранее неосторожность прогневать царя. Парочка намеренно спровоцированных вспышек — например, когда мне на несколько дней запретили покидать подземелья, не объясняя причин.
И теперь внезапно обострившимися чувствами я слышу-вижу-обоняю действо, происходящее где-то не слишком далеко. Голос отца выпевает слова священного гимна, а на алтаре в ужасе корчится человек, предназначенный в жертву. Мне. Невидимые нити тянутся от обреченного, пульсируя, вливая силу, позволяя отодвинуться от пропасти на полшага… еще на шаг… позволяя поверить в то, что все обойдется, все будет хорошо, еще немного и… Обсидиановый нож падает, пронзая чужое сердце, и зверь внутри встает в полный рост, нервно втягивая ноздрями запах льющейся крови.
Темно. Душно. Я заперт в лабиринте собственной плоти без надежды отыскать дверь наружу. Бьюсь в невидимые стены, пытаюсь оборвать несуществующие цепи — без толку. Черное «нигде» безразлично взирает на мои метания. Нет голоса. Нет зрения. Нет тела. Зато есть отчаяние, бессилие и страх — хорошая компания для одинокого выродка, не правда ли?
Тонкая полоска света… померещилось? Но свет обрушивается со всех сторон разом, превращаясь в жидкое пламя, и я впервые чувствую ужас своей твари, ее агонию. Она не хочет, не желает умирать! Она кричит и корчится, щелкает оскаленной пастью, пытаясь вцепиться неведомому убийце в глотку, но я падаю сверху и придавливаю ее к земле собственным весом. Сдохни уже наконец, чудовище! Кажется, она кусает меня. Кажется, я ломаю ей хребет. Кажется…
Кипящее озеро света съеживается до размеров чаши на алтаре. Знакомый зал проступает из тьмы. Глаза напротив — шалые, почти черные. Все в порядке, Тесей, ты убил зверя, теперь не страшно… только почему-то очень холодно. Ничего, ерунда, согреюсь. Стоять… трудно… ноги подгибаются… надо отдохнуть, я просто устал… Что-то мешает в груди, шершавая рукоять, задевать больно… больно… вытащить? Нет, нельзя, я чувствую… сердце не бьется… молчит… громко… пустая клетка… труп твари… такой тяжелый… прости меня… я не могу… про…сти…
Вообще-то, мертвые ничего не помнят. Вода из Леты очень быстро смывает воспоминания о прошлом — так правильно, так должно быть. Тени не нужна былая боль — дергающая, саднящая, зовущая прочь. Тени не нужно ничего, а я ведь теперь — тень? Я же умер? Вот только моей памяти плевать на эти глупые условности, она не желает засыпать, хоть всю Лету выхлебай. Я — Астерий, сын Миноса и Пасифаи, и я не в силах забыть ни единой минуты своей жизни. Понятия не имею, что мне с этим делать.
Мертвые не умирают. Мертвые не испытывают голода и жажды (за редким исключением, но ведь и я — не Тантал). Мертвые не сходят с ума. Мертвые — не существуют. Нет ничего ужаснее небытия и одиночества — мне страшно, мама, забери меня отсюда! Я буду хорошим мальчиком! Мама, пожалуйста… почему ты не слышишь меня, мама?! Багровое — черное — багровое — серое — багровое… Взгляду не за что зацепиться. Слуху тоже не находится работы: река течет совершенно бесшумно, ветер не колышет головки асфоделей, тени бесплотны. Аид, где же ты? Царь загробного мира, неужели ты не видишь непорядка в своих владениях? Сделай же что-нибудь, прекрати это, я больше не выдержу!
Порой я чувствую себя опальным титаном. Правда, в недрах Тартара нет даже того, что есть у меня: лугов, поросших дикими тюльпанами, медленно текущей черной воды… времени. Крон, прошлый владыка, каково тебе пребывать в опале? Мой дед, мог ли ты вообразить в сиянии славы, как будешь прозябать безгласным мороком на самом донышке мира? Это твоя кровь не позволяет мне отдаться забвению? И однажды ответ приходит.
— Ты… можешшшшь…
Этот неживой шелест не похож ни на что на свете. Наверное, это и вовсе не звук, но я цепляюсь за него, вслушиваюсь до звона в ушах.