вызвалась ехать мадам Элиза, а графиня, Мария и Анна перешли во вторую карету. Пришлось рассесться теснее и ехать почти плечо к плечу к имениям. Но никто даже слова не произнес по поводу неудобств, кроме Марии, заметившей, что из-за доброты Анны вынуждены страдать все остальные.
— Ты удивляешь меня, душенька, — резко заметила ей графиня, в то же время с силой сжимая руку Анны, сидевшей подле, явно не желая ссор ныне. — Неужто я так и не сумела взрастить в тебе милосердие христово?
Далее ехали в полном молчании, которое только однажды было нарушено Анной. Она долго не могла понять, что не так в пейзаже, который медленно двигался за окном по ходу кареты, а потом вскрикнула глухо:
— О, мадам графиня, где же шпиль бельведера [317] в Святогорском?
Все тут же склонились к окну, стали всматриваться вдаль, где обычно виднелся поверх верхушек лесных деревьев, блестя в лучах солнца, золоченный шпиль бельведера усадебного дома имения графини. Нынче же его не было.
Когда въехали в липовую аллею, ведущую к дому Шепелевых, Анна вдруг заплакала и никак не могла успокоиться. Слезы катились и катились из глаз, и когда дормез выехал из тени лип, останавливаясь у подъезда, и когда выскочила навстречу бледному отцу, выбежавшему на крыльцо, бросилась тому на шею. Но сумела все же справиться с истерикой, рвавшей грудь, потянула его за руку к одному из дормезов, где уже распахнула дверцу мадам Элиза.
— О папенька! Скорее! Надобно послать к господину доктору! Скорее!
— Ненадобно беспокоить доктора, Михаил Львович, — остановила их мадам Элиза, вытирая уголки глаз платком. — Господин поручик… il s'en est alle [318].
Зелень листвы в аллее вдруг превратилась в луговую зелень трав. Два противника друг против друга. Белеет полотно рубах на фоне этой изумрудной красоты. И ярко-красный ментик на плече одного из них. Ярко-красный, как кровь на бинтах поверх груди смертельно раненого под Гжатском гусара, который среди прочих пытался задержать неприятеля на переправе через мост в городе, не пустить того так скоро пройти дальше.
Анна протиснулась к карете мимо мадам Элизы, взглянула на белое лицо поручика, коснулась холодных пальцев, сложенных на груди.
— Григорий Александрович, — позвала его тихонько, вспоминая, как частенько дразнила его, как забавы над ним разыгрывала, заставляя его нервничать и чуть краснеть лицом. Он так злился смешно — только кончик носа алел. Вспомнила его громкий смех, будто раскаты грома в тишине комнат, звон его шпор, когда он шел своей неизменно спешной и резкой поступью. Бас его голоса, когда они пели дуэтом. «…Люби ты меня, как я люблю тебя!»
И вот он мертв… мертв…. Как был мертв Андрей в том страшном сне.
Тихо шелестела над головами зелень, раскачиваясь в танце с легким ветерком. Где-то в парке перекрикивались дворовые. Алело небо закатными лучами солнца. Приближалась ночь, уже не теплая, как обычно летом, когда можно было не закрывать окон, а засыпать, вдыхая ароматы цветов сада. Холодная ночь августа. Словно символ того, что, несмотря на жару, стоящую днем, природа уже обещала осень с наступлением темноты. Осень, уже неспешно шагающую к Милорадово все ближе и ближе с каждым днем…
Глава 17
Смерть, что случилась почти на пороге усадебного дома в Милорадово, казалось, отразилась в душах всех его обитателей. Домашние слуги и дворовые ходили с какими-то странными чуть испуганными лицами, словно ждали появления из каждого угла комнат чего-то худого. Катиш, бледная и испуганная, заперлась в своей спальне и наотрез отказалась выходить около двух седмиц после, даже в церковь не ходила со всеми и к трапезам не спускалась. Она так плакала в первые несколько дней после возвращения, что доктор Мантель выписал ей успокоительных капель и немного опиумной настойки на ночь для спокойного и глубокого сна.
— Нервы. Нервная болезнь у барышни, — говорил он обеспокоенному Михаилу Львовичу, закрывая свой неизменный саквояж. Анне даже казалось, что тот родился с ним, как данью некой своей фамилии [319]. — И это не дивно, учитывая, что творится вокруг!
Но не только Катиш стала пациенткой господина Мантеля в то время. В день приезда графиня слегла, получив известия, расстроившие ее до глубины души. Ее милое, дивное Святогорское, каждый уголок которого она успела полюбить за дни, прожитые в этом провинциальном уезде, было разорено мародерами. Усадебный дом разграблен и почти полностью сожжен.
— Кто-то наговорил, не иначе, — качал тогда головой Михаил Львович, рассказывая графине о случившемся. — Знали, что в имении нет хозяев, что отпора достойного не получат, вот и пошли на Святогорское. Покамест до нас дошла весть о том, что творится по соседству, покамест увидели дым пожарища, успели-таки растащить да попортить то, что не смогли унести. Люди ваши дворовые не все примеру худому последовали — некоторое число их отпор пыталось дать нападению этому, да куда им? Вот коли б какое оружие у них было, Марья Афанасьевна…. А так только у сторожей карабины. И что самое худое — свои же, не французы то творили, прости Господи грехи им эти тяжкие!
Марья Афанасьевна выслушала молча соседа, даже бровью не повела, узнав о том, что случилось. Только крепче сжала набалдашник трости пальцами, да губы поджала. Тут же попросила заложить коляску, чтобы взглянуть своими глазами на тот ущерб, что сотворили в Святогорском. С ней вызвался ехать спутником Михаил Львович, желая помочь, если графине вдруг станет плохо с сердцем при виде того, во что превратилась усадьба. Все-таки дама в возрасте, мало ли что. Но на его удивление она и на пожарище была спокойна, ходила, тяжело опираясь на трость, по дорожке вдоль останков дома, лавируя между разбросанной повсюду разбитой мебели — стульев, ящиков бюро, маленьких столиков.
— Вот ведь ироды! — устало сказала Марья Афанасьевна, отводя взгляд от обвалившихся и закопченных черной сажей стен первого этажа, что только и остался от большого дома с башней бельведера над основным зданием. — Тут даже и не поправить ныне. Ну, награбили бы, чего хотели, так чего палить дом-то? И гляжу, оранжерею мою побили, поломали растения. Все стекла вон! Все выворочено! Ироды! Чтобы у них руки поотсохли за деяния их пакостные! Хорошо хоть вывезла ценное в столицу. Успела сохранить-таки! А что дворня-то моя, Михаил Львович? Разбежались все?
— Пафнутий Иванович ваш был ранен в том действе, когда отпор пытались дать. Ныне у меня в людском флигеле лежит. И несколько лакеев живы. Девушки многие, те в лес убежали. Не ведаю, вернутся ли. Тут за эти дни кто только не прошел — и французы, и мародеры, что из русских. Много худых людей- то, — Михаил Львович покачал головой раздосадовано. Он пытался искать девиц, люди ходили по лесу и звали тех в голос, да только никто к тем не вышел. — Остальные, Марья Афанасьевна, кто на погосте ныне, а кто в бега подался. И девицы, и мужики. Даже деревенские люди в сим числе.
— Ироды! Ироды! — качала головой Марья Афанасьевна, ходя возле руин усадебного дома. — Окаянные! Наказание будет им по грехам им! Кара Господня на головы их!
Только вернувшись в Милорадово, где ей и ее людям предоставил приют сосед, да после встречи в деревне своей с растерянными и перепуганными холопами, упавшими ей в ноги, умоляя о заступничестве от напастей, что на головы их Господь прислал, Марья Афанасьевна вдруг занемогла. Закололо сердце, как это обычно бывало у нее после тревог и волнений сильных. В тот же вечер послали за господином Мантелем, которого насилу отыскали в одном из имений уезда, куда тот уехал от греха подальше из Гжатска. Он видел, как силой сгоняли жителей города приветствовать французского императора по русскому обычаю — с хлебом и солью, видел, как грубы солдаты и офицеры в стремлении угодить Наполеону. Потому и решил скрыться из города на время, понимая, что первого его погонят французы, как человека всем известного и уважаемого в уезде.
— Я вернусь в Гжатск только после отъезда Буонапарта, — говорил он за ужином в один из своих визитов в Милорадово своим слушателям, внимательно ловящим каждое его слово. — Сильно думаю, что