через три года? Все то же, до скуки знакомое, только как будто выцветшее и поблекшее.

Истертые ногами пешеходов тротуары Кампо-Секо оказались даже уже, чем я помнил; они длинными языками тянулись вдоль стоящих вплотную одно к другому каменных зданий. Через квартал мне надоело задевать своим потрепанным чемоданом за стены домов, и я пошел посередине вымощенной булыжником улицы. Ноги стали уставать, и я непроизвольно завертел головой: не идет ли трамвай, но тут же громко расхохотался: в Кампо-Секо не было не только трамваев, но даже обычной конки. Это был город пешеходов: пастухов и сельских рабочих, постукивавших по тротуарам оливковыми палками.

Я не мог не замечать, как все здесь незамысловато: ни изразцовых мозаик или экзотичных скульптурных украшений, как в Барселоне, ни колонн или белых дорожных плит, как в Мадриде. Все было темно-желтым или блекло-красным. Цвет земли. Цвет грязи. Я шагал мимо дубовых парадных дверей, закругленных наверху и достаточно широких для того, чтобы под ними прошла телега, и они казались мне похожими на двери сараев. Проходя под балконом второго этажа, я услышал мягкие горловые звуки. Неужели свинья, удивился я, и только потом до меня дошло, что это храп. Кто-то решил вздремнуть после обеда, распахнув дверь на балкон.

Дверь нашего дома ничем не отличалась от прочих. Открыла мне Луиза. Ахнув, она чуть не задушила меня в объятиях, а потом потащила наверх, на жилой этаж. Но она так растолстела, что вдвоем поместиться на лестнице мы никак не могли. Я пропустил ее вперед. Она подхватила юбку и побежала по ступеням. Я поднимался следом, и от моего взора не укрылась грязь на ее мускулистых босых ногах с пожелтевшими и потрескавшимися пятками.

Наверху я порылся в своих сумках и извлек белую сорочку, отороченную внизу атласной тесьмой, которую купил для своего племянника Энрика.

— Какая красивая! — восхитилась Луиза. Повертела в руках и сказала: — Только она ему мала.

— А лавочник утверждал, что для крещения в самый раз.

— Ну да, если крестить того, кому неделя от роду, а не год.

Но она не выпускала сорочки из рук, как будто надеялась, что красивая одежка чудом увеличится в размере.

Сзади подошла мама:

— Что, опять обманулась в своих ожиданиях?

— Мама! — протестующе воскликнула Луиза, и мне все стало понятно. Отец малыша, атеист, служивший в Марокко, не баловал Луизу письмами.

— Сбереги для следующего ребенка, — донесся из темного угла скрипучий голос Тии. Пожалуй, из всех замечаний, что я слышал из уст старой Тии, это звучало наиболее оптимистично.

— Давно получила от него последнее письмо? — вполголоса спросил я Луизу.

— Не очень.

Повисла неловкая пауза, которую прервал налетевший на меня сзади Персиваль.

— Ты чего такой худющий? — заорал мой старший брат, нависая надо мной.

Я с трудом высвободился из его объятий и только тут заметил, что его просторная белая рубаха вся заляпана краской.

— Что это? — удивился я, показывая на синеватые пятна. Брызги краски запачкали даже его уши, торчавшие на наголо бритом, если не считать черной челки, черепе. — Ты что, стал художником?

— Да.

— А я и не знал.

Он хвастливо выпятил губы:

— Завтра финиширует моя выставка.

Мама засмеялась.

— Финиширует? Ты хочешь сказать, закрывается? А где?

— Здесь, в Кампо-Секо. Я — новый Пикассо.

— Ну надо же! А мне даже ничего не сказали. Мама, Луиза! Почему вы мне ничего об этом не писали?

Тия сидела в углу, обмахиваясь веером и хмуро глядя на нас.

— Ты из-за своей музыки ко всему остальному оглох, Фелю! — рассмеялась Луиза. — Подними глаза!

Я посмотрел на потолок. Он был точно того же цвета, что и пятна краски на рубахе Персиваля. На его фоне небесной голубизны темнели только старые балки. Странно, мне казалось, что он всегда был таким…

— В твоей бывшей комнате краска еще не совсем просохла, — сказала мама, когда мы уже садились за стол. — И пахнет сильно. Придется тебе переночевать здесь, на полу.

— Если, конечно, ты не оскорбишься, что тебя положили на полу, — добавил брат. — Ты же в королевском дворце к другому привык. Говорят, там кровати такие высокие, что, пока заберешься, кровь носом пойдет.

Я расхохотался, но все же уловил в его шутливом голосе какую-то фальшивую ноту.

— Персиваль, а ты, случаем, не маляр?

Он толкнул меня в плечо — не сказать, что дружески. Но тут же, словно раскаявшись, отодвинул от стола старое отцовское кресло и жестом пригласил меня его занять. Это было почетное место, и оно по праву принадлежало ему, ведь он был старше. Я растерянно озирался, не зная, как себя вести.

— Обед готов! — хором крикнули мама и Луиза, разбудив спавшего здесь же ребенка.

Я протянул к нему руку и пошевелил пальцами, привлекая его внимание, но он не проявил ко мне никакого интереса, сердито щуря заплаканные глаза, недовольный, что его сон был нарушен. Луиза сконфуженно улыбнулась и перенесла малыша на стол, где он и проревел все время, пока мы читали предобеденную молитву. Мама попыталась чуть сократить обязательную процедуру, но Тия продолжала упорно шевелить губами даже после того, как мы перекрестились.

Я был у себя дома, со своей семьей, но ощущение уюта и защищенности, на которое я так надеялся, так и не наступало. Мы уже перешли ко второму блюду — резиновым на вкус креветкам с клейким розоватым рисом, — когда случился еще один неприятный инцидент. Я услышал отчетливое хрюканье и поднял глаза, полагая, что это Тия шумно высасывает мясо из креветочного хвоста. Но оказалось, противные звуки издавал Энрик. Луиза не придумала ничего умнее, чем здесь же, за столом, начать кормить своего краснощекого младенца. Он с громким хлюпаньем сосал материнскую грудь, ритмично колотя по ней крепко сжатым кулачком. Луиза как ни в чем не бывало ела, поднося ко рту вилку над детской ручкой. Ее большая белая грудь с темным соском нависала над тарелкой.

Мне стало противно.

— Ты же говорил, что ничего не ел в поезде, — возмутилась мама. — Где же твой аппетит?

— Спасибо, мам. Просто я устал.

— Устал? Тем более нужно поесть. Ну-ка доедай что там у тебя на тарелке. После такой дороги!

— В дороге-то все и дело, — отозвался я. — Что-то желудок побаливает.

— Персиваль, ну-ка, дай мне его тарелку. — Она протянула руку.

— Нет, мам, я больше ничего не буду. Выпью полбокала вина, и все.

— Пить, значит, можно, а есть нельзя? Этому тебя научила придворная жизнь?

Луиза набивала рот рисом, а малыш тыкался личиком ей в грудь, то ловя губами сосок, то снова его выпуская.

— Что ты все не угомонишься? — вздохнула Луиза. — Может, замерз? Как ты думаешь, мам, он завтра в церкви не расплачется?

— Все пройдет прекрасно, — прошамкала Тия с набитым ртом.

— Не он первый, не он последний, — отозвалась мама. — В церкви, конечно, холодно. Но он все равно большую часть времени проспит.

— Э-э… — Я прочистил горло. — А что, ребенка обязательно кормить за обеденным столом?

Луиза притворилась глухой, но мама нахмурилась. Персиваль медленно перевел взгляд с матери на меня. И вот уже все выжидательно уставились на меня. Чего они ждут, подумал я. Извинений?

— Разве нельзя пойти в другую комнату?

Мама положила вилку.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату