— Сделано. Пусть теперь новую пилу ищут.
Так двое старых рижских рабочих помогали своим сыновьям-фронтовикам. Зимой они тайно радовались победам Красной Армии, вечерами сидели над картой и высчитывали, когда Красная Армия достигнет границы Латвии. Сейчас так же тайно они носили в себе великую боль, слушая сообщение о продвижении на Восток немецкой армии. И чем ближе подвигались гитлеровские полчища к Волге, тем тяжелее становилось у них на душе. Но не теряли они веры в то, что немцев в конце концов погонят обратно. Пусть пройдут не месяцы, а годы, а сыновья все-таки вернутся с победой.
Неблагонадежные, граждане второго разряда… В определенные дни они должны являться в полицейский участок и расписываться в большой книге. Гестапо не спускает с них глаз, шпики кружат возле их домов, стараются подслушать каждое слово, им не доверяют даже в мелочах. Но неблагонадежных так много, что не помогают ни шпики, ни концентрационные лагеря: народ думает свою думу и неутомимо продолжает свою борьбу. Никакой террор, никакие угрозы не в состоянии сломить его упорство. На фабриках ломаются машины, производится брак, а по ночам ни один гитлеровец не чувствует себя спокойно на улице. Стены домов по утрам говорят с прохожими языком правды, и Штиглиц мобилизует стариков и старух, чтобы замазывать лозунги. Люди ходят молчаливые, замкнутые, смех не звучит в порабощенной стране, но под ногами гудит мостовая и в каждом взгляде горит одна мысль, единый возглас раздается из недр земли и из груди угнетенного народа:
— Смерть немецким оккупантам!
Глава пятнадцатая
Три месяца провела Рута Залите в госпитале, в маленьком городке на восточном склоне Урала. До войны городок ничем особенно не был известен, и в газетах редко появлялось его название. В конце 1941 года сюда прибыло несколько эшелонов из Москвы с рабочими и заводским оборудованием, и почти в несколько месяцев на голом месте вырос большой оборонный завод. О тихом городке на Урале мало писали и теперь, но время от времени в центральных газетах появлялись сообщения о заводе, где директором товарищ Скворцов; о героях труда, передовиках и мастерах своего дела, которые работали на этом заводе, рассказывали по радио. Но в городе знали, что говорится это именно о «нашем заводе».
Дважды подряд заводу присуждали переходящее Красное знамя наркомата и денежные премии. Весною лучших рабочих и инженеров завода наградили орденами. Город вошел в историю.
Несколько самых больших и лучших зданий было оборудовано под госпитали. Вначале странным казалось, что окна по вечерам не затемняются, везде горит электричество, машины едут с включенными фарами, а если в воздухе слышится гул авиационных моторов, то это летят учебные самолеты.
«Какая ты огромная, Россия, — думала Рута, любуясь в окно горной долиной. — Человеку за всю жизнь не исходить тебя, а Гитлер хочет завоевать. Пространство иногда и возможно завоевать, но как подчинить сотни миллионов людей, которые любят свою Родину и свободу сильнее жизни?..»
В середине мая Руте уже разрешили прогулку по госпитальному саду, который выходил на берег горной речки. Вместе с другими девушками она часами просиживала на скамье, смотрела на горы, на быструю, клокочущую на порогах речку; на другом берегу, по горным склонам, чернели дремучие сосновые леса.
— Если бы не война, как хорошо бы пожить в таком месте, — сказала Марина Волкова, высокая смуглая радистка, с которой Рута успела подружиться в госпитале. На Ленинградском фронте Марину ранило в локоть левой руки осколком немецкой мины, и только искусство хирургов спасло ее от увечья. Недавно ей сняли с руки гипс, теперь массажисты заботились о том, чтобы вернуть суставу подвижность.
— Рута, а ты могла бы прожить здесь всю жизнь?
— Здесь очень красиво… Но здесь нет моря.
— В моих родных местах нет ни гор, ни моря, только поля да березовые рощи, — сказала Марина. — Но если бы мне пришлось жить еще где-нибудь, я бы всегда вспоминала эти березы. Знаешь, летним вечером — тихо, стоят они, не шелохнутся, и только вокруг жужжат комары. Правда, смешно, что человеку может нравиться это? Ну что хорошего в этих комарах? Но как представлю эту картину, мне сразу кажется, что я дома. И потом, когда я вспоминаю шалаш из еловых ветвей в прифронтовом лесу, маленький костер… так тепло-тепло на сердце становится и хочется опять туда. Как будто и там твой дом…
— Не говори, Марина, — сказала Рута. — Я как вспомню, тяжело становится. Ужасно хочется обратно к товарищам… в снега и болота. Теперь снег уже сошел, все в лесу зазеленело… Представь себе — густой кустарник, и в нем залегли стрелки, мои дорогие друзья. Немцы их не видят, а приблизиться не смеют — из-за каждого куста летят пули. Марина, ведь мы пойдем на фронт, когда нас выпишут?
— У тебя прямо партизанская душа, Рута, — улыбнулась Марина, — кусты, лес, товарищи- невидимки… Тебе бы партизанкой стать. Это тоже так заманчиво.
— А ты бы хотела?
— Да ничего бы не имела против. Война остается войной. Главное, чтобы всегда лицом к лицу с врагом. Пока война не кончится, я к работе в тылу неспособна.
— А после войны?
— После войны я вернусь в свое село и буду работать учительницей. Я ведь уже целый год преподавала. А ты?
— Мне еще надо искать свое место в жизни.
Майское солнце сияло над горами. Теплый ветерок шевелил листву деревьев, а внизу, над пенистым потоком реки, поднималось облако водяной пыли, в котором играли радуги.
«Красота, тишина, спокойствие…» — думала Рута. Но ей снова хотелось тревоги, трудностей, опасностей. Рана в боку зажила, но продолжала болеть другая рана — в сердце, — которую никто не видел и которую не могли унять никакие лекарства… — разве только вечное беспокойство и беспрерывная деятельность.
— Нас, наверно, выпишут в одно время, — сказала Рута. — Давай поедем вместе, Марина. В дивизию. И постараемся попасть в одну часть: ты — радисткой, я — санитаркой.
— Мне бы тоже очень хотелось, Рута! Если только выйдет. Тогда тебе придется учить меня латышскому языку. А что — трудно научиться?
— Говорят. Но ничего нет невозможного. Если попадешь в нашу дивизию, то в каких-нибудь полгода научишься свободно говорить. А когда мы дойдем до Латвии, ты посмотришь, у нас тоже есть поля и березовые рощи. Но что ты обязательно должна увидеть — это море. Я уверена, ты его полюбишь. Море нельзя не любить. В мире нет ничего прекраснее моря.
— А море на каком языке разговаривает? — смеясь, спросила Марина.
— На всех, какие только есть на свете. Вы поймете друг друга с первого слова. Ты расскажешь ему, какой далекий и трудный путь прошла до него, а оно принесет к твоим ногам желтые зерна янтаря и скажет: «Это тебе в дар за твой великий труд и за то, что у тебя смелая, героическая душа». Когда только это будет?
Она вздохнула и с такой тоской посмотрела на горы, как будто увидела в глубокой дали лицо своей родины — милой, печальной Латвии, которая ждет возвращения своих детей. Марина погладила Руте руку и прижалась щекой к ее плечу.
— Не горюй, Руточка. Это непременно будет. Еще немного надо потерпеть.
В парке раздался звонок, созывающий больных на обед.
…В начале июня Руту с Мариной выписали из госпиталя. Им еще предстояло окончательно поправить здоровье в доме отдыха, и обе девушки очень обрадовались, узнав, что направляют их в одно место, куда-то под Москву.
Отметившись у коменданта, они решили посмотреть город, так как до отхода поезда оставалось около двух часов. Потом уж Рута пожалела, что пошла: на улице она столкнулась с Эрнестом Чундой.