потрясение и подавленность побежденного.
Мерси д’Аржанто едва ли не со злорадством доносил в Вену: «Во всемирной истории не найдется примера, чтобы государь, лишаясь короны и скипетра, выказал так мало мужества и бодрости духа, как он, царь, который всегда старался говорить так высокомерно; при своем же низложении с престола поступил до того мягко и малодушно, что невозможно даже описать»[622] . Рюльер сообщал, что по дороге в Петергоф с Петром приключился обморок. «Как скоро увидела его армия, то единогласные крики: „Да здравствует Екатерина!“ — раздались с разных сторон, и среди сих-то новых восклицаний, неистово повторяемых, проехав все полки, он лишился памяти». Уже в резиденции «при выходе из кареты его любезную подхватили солдаты и оборвали с нее [орденские] знаки. Любимец его был встречен криком ругательства»[623]. Шумахер уточнил, что Гудовича ограбили и «жестоко избили».
Такое обращение с близкими людьми не могло оставить Петра равнодушным. Когда император очутился один, ему велели раздеться. «Он сорвал с себя ленту, шпагу и платье, говоря: „Теперь я в ваших руках“. Несколько минут сидел он в рубашке, босиком, на посмеяние солдат»[624]. В отличие от Рюльера, склонного к театральным сценам, Шумахер пишет, что перед отправкой в Ропшу Петр был облачен в «серый сюртук».
О том, что с бывшим государем обращались плохо, свидетельствовали многие иностранцы. Никто из них не был очевидцем, но город полнился слухами. 10 августа Беранже донес в Париж: «Офицеры, которым было поручено его (Петра III. —
А ведь речь шла о гвардейцах, специально взятых из числа наиболее трезвых. В автобиографической заметке императрица поясняла, что отправила мужа в Ропшу, «чтобы предотвратить его от возможности быть растерзанным солдатами»[626].
Мыза Ропша, выбранная для временного заключения государя, принадлежала Кириллу Разумовскому и находилась на полпути между Петергофом и Гостилицами. Дом был невелик и представлял собой вытянутую анфиладу комнат по обе стороны от центрального зала. Две из них отвели узнику, поместив в его покоях пару офицеров — по одному у каждой двери. Внешнюю охрану несли солдаты. Под началом Орлова находились камергер Федор Барятинский, преображенцы капитан Петр Пассек, поручик Михаил Баскаков и поручик Евграф Чертков. Кроме того, в распоряжении Алексея был вахмистр конногвардеец Григорий Потемкин.
До места свергнутого императора сопровождали представители Семеновского полка капитан Алексей Щербачев и поручик Сергей Озеров, которые после исполнения приказа отбыли восвояси. Почему избрали именно семеновцев, нетрудно догадаться. Преображенцы и измайловцы с самого начала переворота находились в конфликте. Шумахер замечал: «Между Преображенским и Измайловским полками уже царило сильное соперничество»[627]. Поэтому свергнутого императора доверили семеновцам, которые не вызывали неудовольствия товарищей-гвардейцев и с которыми никто не затеял бы по дороге стычку.
Державин вспоминал: «После обеда часу в 5-м увидели большую четырехместную карету, запряженную больше нежели в шесть лошадей, с завешенными гардинами, у которой на запятках, на козлах и по подножкам были гренадеры же во всем вооружении, а за ними несколько конного конвоя, которые… отвезли отрекшегося императора… в Ропшу»[628] . Тот факт, что сравнительно легкую повозку запрягли даже не цугом, а, скорее, восьмериком, свидетельствует о большой спешке: Петра торопились увезти из резиденции и хотели, чтобы карета двигалась быстро.
Вечером 29-го узник прибыл к месту назначения. С Петром оставался только один камер-лакей Алексей Маслов. Два других русских лакея сказались больными, чтобы не следовать за бывшим господином. Они боялись очутиться в заточении вместе с ним. Император был подавлен, помещение показалось ему тесным, а режим постоянного надзора — тяжелым.
Состояние Петра хорошо передают записки, отправленные Екатерине. Возможно, первая возникла еще в Петергофе, так как озвучивает просьбу царя, переданную через Панина устно. «Ваше величество, если Вы решительно не хотите уморить человека, который уже довольно несчастлив, то сжальтесь надо мною и оставьте мне единственное утешение, которое есть Елизавета Романовна. Этим Вы сделаете одно из величайших милосердных дел Вашего царствования. Впрочем, если бы Ваше величество захотели на минуту увидеть меня, то это было бы верхом моих желаний. Ваш нижайший слуга Петр. 29 июня 1762 года».
Это письмо по-французски, на наш взгляд, еще не демонстрирует полной подавленности. Именно в Петергофе решался вопрос о Воронцовой (ведь Петр просит «оставить» ему возлюбленную, а не «вернуть»), и Екатерина могла увидеть мужа «на минуту». Если мы правы, то Панин в рассказе Ассебургу слукавил, заявив, будто Петр не просил о встрече с женой. Вероятно, ту же информацию вельможа передал и императрице. Но, судя по записке, у нее имелся и другой канал связи с мужем — минуя Никиту Ивановича.
Почему воспитатель великого князя хотел избежать краткого рандеву между супругами? Возможно, он тоже опасался их примирения. Желанная цель — провозглашение Павла императором при регентстве матери — казалась еще достижимой. А вот если бы Петр и Екатерина договорились о какой-либо форме соправительства, притязания наследника повисли бы в воздухе.
Вторая записка куда примечательнее. После мытарств целого дня, угроз жизни, солдатских издевательств император совсем пал духом. Вечером он написал Екатерине по-русски, сбивчиво, с повторами, ошибками и почти без знаков препинания: «Ваше величество. Я еще прошу меня которой ваше воле исполнал во всем, отпустить меня в чужие край стеми которые я Ваше Величество прежде просил и надеюсь на ваше великодушие что вы меня не оставите без пропитания верный слуга Петр. 29 июня 1762 года»[629].
У этого документа, судя по сгибу, отрезан низ, возможно, содержавший постскриптум. Когда такое случилось — неизвестно. Вообще материалы начала царствования Екатерины, и в особенности ропшинские, сильно пострадали. Нет рескриптов императрицы Алексею Орлову, списка его команды, хотя в письме 2 июля он оповещает, что выслал таковой. Известно, что Павел I сразу после смерти матери сжег ряд бумаг из ее архива. Отсутствует, например, подлинник отречения Петра III [630]. Специальным указом от 26 января 1797 года новый император повелел изъять из всех государственных учреждений и уничтожить Манифест Екатерины от 6 июля о ее вступлении на престол[631].
Павел упрямо истреблял тексты, хотя бы косвенным образом свидетельствовавшие, что он не являлся наследником Петра III. Отсутствие имени Павла в отречении, рассказ в Манифесте о том, как отец «не восхотел объявить его наследником», стали достаточными основаниями для их уничтожения. Возможно, и отрезанный постскриптум как-то касался Павла. Достаточно было повторить, что, уехав в Голштинию, государь ничего «против Вас и
Остаток дня Петр провел в слезах. «По прибытии в Ропшу император почти беспрерывно плакал и горевал о судьбе своих бедных людей, под которыми он разумел голштинцев»[632], — сообщал Шумахер. Беспокоиться действительно стоило. Любимые войска Петра не оказали сопротивления, но натерпелись страха. Посланный в Ораниенбаум генерал-поручик Василий Иванович Суворов, отец будущего фельдмаршала, оставил у голштинцев самые тяжелые воспоминания. Штелин негодовал: «Изверг сенатор Суворов кричит солдатам: „Рубите пруссаков!“ и хочет, чтобы изрубили всех обезоруженных солдат. Гусарские офицеры ободряют их и говорят: „Не бойтесь: мы вам ничего худого не сделаем“»[633].
Полковник Давид Сиверс, упорно путавший Василия Суворова с его сыном, тоже не остался в долгу и описал зверства: «В два часа по полудни [29 июня] произошла между нами, бедными воинами, печальная