— Очень неприятно. Прости. Это контузия. Так очень редко… Так сильно.
— Но что же надо делать? Ты ведь знаешь, скажи.
— Пройдет. Сядь… — Она кивнула на стул. Он сел и стал смотреть, как медленно к ее лицу возвращается цвет. Потом она улыбнулась. — Испугался?
— Конечно.
— Согрей чаю.
Ей не хотелось, чтобы он видел ее такой, но и прогнать было теперь неловко.
Он ушел в кухню, за печку, нашел там чайник, включил электрическую плитку. Он нарочно не возвращался, чтобы дать ей прийти в себя. Смесь вины, жалости, превосходства (он здоров!), приправленная былым восхищением, былой тоской, нашедшей утоление, — вдруг дала неожиданный сплав: он почувствовал себя взрослым рядом с ребенком. Он был сильнее и умней. Почему она не сказала, что почувствовала себя плохо? Очень глупый, детский ход — нагрубить, прогнать, лишь бы не предстать в слабом виде. Нет, нет, с ней надо быть уверенней и строже. Он заварил чай, налил в чашку.
— Прошу.
Она потянулась. Руки дрожали.
— Я напою тебя.
— Не надо.
— Не спорь, Лидка. Я очень обижен на тебя.
По ее щекам тотчас пошли-побежали слезы.
— И нечего реветь. Мы же не чужие люди, — значит, надо быть откровенней.
— Ты о чем?
— О том.
Она нахмурилась, потемнела. Думала о своем. Он уж сразу понял — что-то задело ее.
— Знаешь, Виталик, я ведь тебе не навязываюсь, Да, у меня было фронтовое прошлое, вот контузия. И то, о чем ты говоришь.
— А о чем я говорю? — искренне изумился он.
— Ну, неважно.
— А все же?
Она выпрямилась, опять побледнела.
— У меня была любовь. Очень трагическая, если хочешь знать.
— Лида, не надо.
— Надо. Была. И не тебе меня судить.
— Да я…
— Я не хочу быть с тобой. Я много старше. И сегодня просто… ну… эпизод.
Он вдруг обозлился:
— Ну да, маленькая шутка. Чтоб было что вспомнить. Ведь ты собираешься за кого-то замуж.
Она подняла слабую руку и дала здоровенную пощечину. И испугалась, задрожала, сжала кулаки у груди:
— Ты не смеешь так! Ты…
Он отвернулся.
— Ты ничего не знаешь. Я помираю тут без тебя. Ты уехал — мне дышать стало нечем. А ты там проверял свои чувства! Да ты, как уехал, три месяца не писал!.. Я топиться бегала…
Он отупел и не понимал, о чем она. И не решался обернуться к ней. Так и сидел, одну руку прижав к щеке, а другую дубово вытянув на колене. И вдруг этой руки коснулись горячие губы. Она целовала его руку!
Виталий вскочил, слепо затопал к двери, свалил по дороге стул…
Два дня он не вылезал из комнаты, которую снял на педелю у прежней хозяйки. Он был не рад Лидиному признанию, он был задавлен нелепой сценой с пощечиной и целованьем рук. Но сквозь мутную тяжесть уже прорастало торжествующее: «Меня любят! Без меня нечем дышать! Бегала топиться…»
Лида, которой он писал из Москвы нежные письма и с которой так легко когда-то говорилось, — погибла под осколками того несуразного дня. Но появилась другая — менее привлекательная, но зато своя, зависимая, с глупыми комплексами и с такой громоздкой любовью. Его тяготила весомость подарка. Но отбросить его было уже невозможно. Что-то там пустило корни — в замученном, илистом водоеме его новых чувств.
Он, испытывая садистскую радость, уехал, не прощаясь, в Москву.
А оттуда сразу послал письмо, содержащее предложение выйти за него замуж и приехать к нему. Мама, уже сильно больная, тоже подписала несколько дрожащих фраз, что была бы спокойна, если бы оставила сына с ней.
К его матери Лида относилась почтительно. И, возможно, потому приехала. Тихая, приветливая… И началась семейная жизнь. Жизнь, лишенная взлетов, — будто это не начало, а продолжение того, от чего уже давно устали. Мир спокойно втиснулся в стены московской квартиры, чуть подогнув крылья под невысоким потолком.
…Дни, месяцы, годы — как серые мыши.
— Je suis, tu es, il est…
Лида учит французский. Она закончила аспирантуру, преподает историю в пединституте и все время что-нибудь изучает.
— Ты знаешь, Виталик, у французов есть такой оборот — «лестничные мысли». Это когда человек сразу не найдется с ответом.
— Да. L’esprit de l’escalier.
— Откуда ты знаешь?
— Родители часто говорили между собой по-французски. Чтобы не забыть.
Это ее огорчило.
— А ты знаешь, что в Чехове был одни метр восемьдесят шесть сантиметров росту?
Этого он не знал, чем очень обрадовал ее.
Виталий уже привык к ее беспорядочной осведомленности, хотя это его и раздражало.
В ней жил беспокойный вбиратель, захлебывающийся знаниями.
— Я сегодня встретила бывшего сокурсника, он занялся психологией. Потрясающе интересно!
Глаза ее были лихорадочно ярки, очень белые, не испорченные временем зубы блестели в лихой какой-то улыбке. Виталий был уверен (и не зря!), что она теперь займется психологией.
В занятия она вкладывала порывистость и дотошность, училась будто назло кому-то, а вернее — чему-то в себе, что должно было найти выход.
— Лидка, успокойся, ты уже так переросла меня, что я скоро не смогу поддерживать с тобой беседы.
— До этого далеко, дорогой. Кроме того, я человек нетворческий.
Это было так. Почему — даже трудно сказать. Лида знала уйму вещей, но они не родили в ней ассоциаций, новых мыслей. Не шел процесс воспроизводства, рождения новых форм. И ее не заинтересовывало, а раздражало, когда Виталий из своих знаний высекал какую-нибудь искру.
— Ты этого не можешь утверждать, — говорила она, вскинув голову. — Это требует научного подхода.
— Будем считать, что это гипотеза, ладно? — пытался отшутиться он.
Но Лиду, видимо, сердило именно это самозарождение мысли, чувства, поскольку их проконтролировать она не могла. А потребность, разрушительная потребность внутреннего контроля, как единственной возможности сохранить для себя любимого человека, росла с огромной быстротой. О, как не похожа она стала на Лиду последних крапивенских дней! Голос ее теперь был переполнен вызовом, походка — бодростью, взгляд — отвагой.
— Ты мой тайный истерик! — говаривал Виталий в добрые минуты. — Ты псих-подпольщик, да? Самоед-конспиратор.