Произошло еще несколько столкновений с врагом. Мы отстреливались теми немногими патронами, которые нашли в окопах. И хотя нас сильно мучил голод, эти найденные патроны казались дороже хлеба.
Ослабевшие, истратив боеприпасы, мы угодили во вражескую засаду и вырваться уже не смогли. Про-изошло самое страшное, о чем не хотелось и думать,?— мы попали в плен.
…Уже десять месяцев нас гоняют из одного лагеря в другой.
Смоленский лагерь. Ежедневно умирают сотни людей. Отходят во сне, падают, стоя в длинной очереди за баландой — супом из гречневой шелухи.
Мне пока еще удалось сохранить самое дорогое, что осталось от прежней жизни,?— фотографию дочки…
—?Борис, спишь? — спрашиваю Цыбульского, лежащего рядом со мной в подвале.
—?Нет.
—?Давайте разговаривать. Пусть каждый расскажет что-нибудь о себе. Историю какую-нибудь, байку. Можно и анекдоты травить.
Борис поддерживает меня:
—?Ребята, что ж вы носы повесили? Еще не вечер. А чем журиться, так лучше языки почесать, и если кто завираться начнет, тоже не страшно — в темноте не видать…
—?Придумал! — отзывается кто-то ворчливым голосом.?— На душе и так тошно, а тут еще ты со своими разговорами. Сейчас вот откроется дверь — и всех нас к стенке…
—?А ты, братишка, не думай об этом,?— говорю я.?— Возьми хоть меня, к примеру…?— и я принимаюсь рассказывать, как однажды чуть не утонул и как, в другой уже раз, не хватило минуты, чтобы мне сгореть во время пожара, как я выпал с третьего этажа и, сами видите, остался жив…
Кругом немного оживились. Пошли рассказы обо всяких неслыханных случаях, посыпались и перченые анекдоты.
Так прошло несколько дней. Уже было рассказано почти все, что помнилось и придумывалось, и мы — я и Борис — с тревогой ждали часа, когда говорить станет не о чем.
На десятый день шаги по ступенькам раздались в неурочное время: для баланды было еще рано. Что это — конец наш? Может, нарочно мариновали нас в темном подвале, чтобы мы ко всему стали безразличными, даже к жизни?
Открывается дверь, и мы видим перед собой «старого знакомого» — полицая, который обещал нам путевку в ад.
—?Развалились! Шевелитесь, да поживее!
Мы торопливо поднимаемся с земляного пола. Некоторые так ослабели, что не могут встать на ноги. А полицай торопит.
Борис подходит к человеку, который тщетно пытается подняться, и помогает ему. Направляемся к двери. Словно тысячи пудов висят на ногах. Я спотыкаюсь на ступеньках, хватаюсь руками за воздух.
Наверху кто-то ругается по-немецки: «Шнель, шнель, ферфлюхте швайне!»{1}
Полицай шипит, как змея:
—?Вам повезло. В ад вы еще попадете. Но сначала поработаете на пользу рейха. Так что пошевеливайтесь, скоты! Некогда мне с вами возиться!
И он пускает в дело свою дубинку.
После темного подвала — яркое сияние дня.
Мы вышли из подвала. Свет ослепляет нас. Вдохнули полной грудью свежий воздух. Но от утренней прохлады озябли.
Я закрываю глаза и, чтобы не упасть, прислоняюсь к стене. Полицай тут же бьет меня по голове. Я чувствую страшную боль. Борис подхватывает меня и уводит.
Пройдя несколько десятков метров, мы видим грузовик, двух немецких офицеров, оживленно беседующих около него, и нескольких власовцев.
—?Значит, нас пока не расстреляют,?— говорю я Борису.?— Слышал, что полицай сказал? Отвезут, наверно, в трудовой лагерь. Может быть, в пути удастся напасть на охрану и бежать?
—?Нет, Саша, пока нельзя. Мы ослабли и далеко не убежим.
Власовцы винтовками теснят нас к машине. Мы помогаем друг другу взобраться в кузов и садимся на полу у борта.
Несколько километров едем по шоссе, проезжаем пригороды Минска и направляемся к центру города.
Минск весь разрушен. Над руинами нависают тяжелые серые тучи. В обгоревших развалинах бродят сгорб-ленные люди, что-то ищут среди обломков. Сердце опять защемило.
Грузовик остановился. Построились. Нас было тридцать человек. Дальше повели колонной. К вечеру добрели до эсэсовского лагеря на улице Широкой. На воротах надпись: «Трудовой лагерь». По дороге пять человек было расстреляно.
Лишь теперь я могу внимательно рассмотреть Бориса. Он рослый, широкоплечий, с грубоватыми чертами лица. Из его «подвальных» рассказов я узнал, что какое-то время он был возчиком, потом мясником, потом стал шахтером. Аристократическими его манеры никак не назовешь, но за его несколько напускной грубоватостью много душевной теплоты. Позднее я понял, что за резкостью Бориса скрывалась постоянная готовность прийти на помощь, всепоглощающее чувство сострадания к боли ближнего.