пяти». Недовольно поморщился: если жизнь не мешала, он всегда поднимался без десяти шесть.
В гостиной, присев на корточки перед застекленным ящиком, дождался боя и после этого завел механизм ключом, который обычно висел рядом, на ввинченном в стену латунном крючке.
Часы были его гордостью и любовью. Массивный корпус темно-вишневого цвета, большой золотистый циферблат за толстым стеклом, черные арабские цифры с неожиданно кокетливыми хвостиками и хохолками в духе Бердсли. Солидно, надежно, строго. Как сама жизнь Ивана Антоновича. Семья ходила возле часов на цыпочках. Раз в году Волостнов приглашал часового мастера по прозвищу Ахтунг, чтобы тот тщательно осмотрел механизм, а если надо, то и смазал. Осмотр проходил в присутствии хозяина, который за несколько лет успел досконально разобраться в часовых хитростях и при случае мог бы и сам обиходить механизм, но не делал этого: каждый должен заниматься своим делом. По завершении осмотра Ахтунгу подносили граненую рюмку водки и баранку, и, как ни намекал мастер, что неплохо бы повторить и добавить, Иван Антонович и тут не нарушал заведенного порядка. Выдав мастеру деньги, выпроваживал вон, до встречи через год.
По понедельникам часы заводила жена, по вторникам – старший сын Андрей, по средам – старшая дочь Софья, по четвергам младшая – Катя, по субботам и воскресеньям – сам. И только пятница выпадала из ряда. Этот день был назначен младшему сыну Вите, прозванному в городке Витой Маленькой Головкой: он от рождения был обделен умом и, несмотря на настойчивые усилия отца, так и не научился заводить часы в свое время.
Иван Антонович настрого запретил домашним выполнять работу за младшего. В пятницу он поднимал сына пораньше и вел в гостиную, где Вита, едва завидев темно-вишневый ящик, вжимал голову в плечи и начинал бестолково метаться. Отец суровым взглядом направлял его к латунному крючку, указывал отверстие для ключа и бесстрастно командовал: «Крути». Сын изо всей силы поворачивал ключ против часовой стрелки, и, чтобы не повредить механизм, Иван Антонович бывал вынужден гнать Маленькую Головку прочь. И так – каждую пятницу.
После бритья и кружки жидкого чаю Иван Антонович поднялся в комнатку под крышей, сел за стол, макнул стальное перышко в чернильницу и своим аккуратным, красивым почерком вывел на первой странице ученической тетради – «Завещание». Осторожно отложив ручку, откинулся на спинку стула и замер. Он не знал, что писать в этой тетрадке. Дом был казенный, Иван Антонович с семьей получил его как переселенец, прибывший в бывшую Восточную Пруссию «на восстановление целлюлозно-бумажной промышленности». Завещать дом он не мог. Денег так и не накопил. Из барахла же… Разве что часы? Обошлись они в литр водки сторожу репарационного склада. Но можно ли такую вещь мерить водкой или деньгами?
Боль в правом боку опять напомнила о себе. Иван Антонович сжал зубы и зажмурился. Никто никогда не слышал от него стонов и жалоб. И никто никогда не услышит. В самом начале сорок второго его оперировали без наркоза в полевом госпитале – он и тогда не стонал и не жаловался. Тогда-то врач и сказал ему: «После таких операций, дружок, люди становятся другими». Почему-то это поразило его. Другими? Он не хотел быть другим, потому что не знал, чего ждать от себя другого. Этот страх – перед другим – не отпускал и после того, как его комиссовали из армии вчистую, и после того, как женился и стал отцом, и после того, как вместе с другими рабочими и инженерами целлюлозно-бумажного комбината был направлен в этот неведомый край, где получил дом и приобрел часы. Они-то, часы, и спасали его от страха перед другим: никакому чужаку не ворваться в строго упорядоченную жизнь, каждое проявление которой подчинено незыблемым правилам. А Иван Антонович благодаря часам устроил жизнь так, что с закрытыми глазами протяни руку – и тотчас отыщешь нужную вещь или нужного человечка. Семья подчинилась закону, и только Вита, пусть и поневоле, оказался чем-то вроде сломанного зуба шестеренки. Даже часы заводить не научился. Или не захотел? Назло отцу? Иван Антонович прогнал эту мысль. Все же – сын…
В этой комнатке под крышей когда-то жили дочери – Софья и Катя. Старшая вышла замуж за шкипера баржи-самоходки, хотя отец и предупреждал дочь: не получится жизни с человеком, который по утрам мочится с борта в реку. Не послушала отца, ушла. Сидя во главе стола под портретом Генералиссимуса, изображенного в белом кителе и золотых погонах, Иван Антонович сказал дочери: «Придется самой отвечать за все. Вернешься – примем и тебя и детей». Жена заплакала, но на то и женщина, левая рука и левый глаз человека, чтобы соблазнять и склонять к неверным решениям. Дочь ушла. Жила плохо: мыкалась с детьми по общежитиям, ждала гуляку-мужа из очередного рейса по мутным прусским рекам. Но домой, к отцу-матери, не возвращалась: характером вышла в Ивана Антоновича. Завещать часы ей? Не примет – гордая. Да и зачем ей такие часы при ее цыганском житье-бытье? Такие часы ставят в настоящем доме – не в поле.
Вскоре исчез и Андрей. Иван Антонович и не скрывал – ни от него, ни от жены, что считает старшего сына недотепой. Мальчиком Андрей любил бегать за похоронными процессиями и глазеть на кладбищенские ритуалы. И игры у него были… Уляжется в углу двора и просит сестер, чтоб они засыпали его песком. Девочки сделают холмик, украсят цветами, среди которых светилось радостью мальчишеское лицо… Часами мог так лежать. С таким же лицом рылся в книжных развалах, если позволял отец, которого в городке прозвали начальником Свалки.
Свалкой называлась асфальтовая площадка с кирпичным сараем у реки, неподалеку от картоноделательного цеха. Сюда два-три раза в неделю пригоняли эшелоны с книгами, журналами, газетами, приговоренными к переработке в картон. К приходу эшелонов собиралась толпа. Люди копались в развалах, из них и пополняли домашние библиотеки. Набрав книг, Андрей залезал в какой-нибудь укромный уголок Свалки, чтобы всласть полистать пахнущие прелью тома. Отцу не перечил, но однажды вдруг пробурчал, глядя на портрет Генералиссимуса: «Убрать бы его отсюда. У других родня на стенах… или образа… а у нас – образина…» Иван Антонович удивился: «Мешает, что ли? Есть не просит. – И серьезно добавил: – Ты поменьше книжки читай, своим умом живи. Жизнь не переменится ни к лучшему, ни к худшему, если портреты менять».
Как ни брыкался Андрей, отец отправил его в фабрично-заводское училище. Сын сбежал – и исчез. Жена кинулась было в розыски, но Иван Антонович остановил бабу: каждый выбирает свое. Чему быть, того не миновать. Но был уверен: возьмет его жизнь за глотку – а ничего другого она не умеет – и парень скиснет. Ляжет с улыбкой в могилу и будет ждать конца…
Боль в боку отпустила. Волостнов осторожно привстал – ничего, терпимо. Прихрамывая, подошел к низкому полукруглому окну.
Холодный, стылый апрель. Ледяной ветер с моря гнул черные ветки грабов. И только туям нипочем: зимой и летом одним цветом. За это Иван Антонович и любил тую.
Сверху ему хорошо было видно, как Вита тащил по дорожке велосипед. У парня была единственная радость – гонять на ржавом одре по улицам. Огромный парнище с крошечной головкой на тонкой шее. Иногда заявлялся на Свалку и развлекал женщин тем, что ловил крыс и бросал их в ревущую мельницу, в которой перемалывалась макулатура. Бабы визжали и смеялись, пока не приходил Иван Антонович. Вита испуганно бросался к велосипеду (отец собрал его из ржавого велохлама) и улепетывал, привставая на педалях. Волостнов одним движением бровей сгонял улыбки с женских лиц: «Работы мало? Добавлю».
Доктор Шеберстов велел не курить, и Иван Антонович сперва послушно бросил. Но – тянуло, и тайком начал вновь покуривать. Папиросы прятал – от себя, конечно, – в этой комнатке под крышей. Она для него стала чем-то вроде кабинета после того, как Катя сбежала из родительского дома. А прежде попыталась разбить часы. Сил хватило только на стекло – треснуло от удара. Заменить бы, да где найдешь такое же… Удрала – тайком даже от матери-потатчицы. Вскочила в паровозную будку и не оглядывалась до самого Вильнюса, где жил ее муж-прохиндей. Через месяц написала. Мать было дернулась съездить к дочке, но Иван Антонович не пустил: «Будет причина – съездим. А сейчас – незачем». Нина озлилась: «Какая причина нужна – смерть? Бога не боишься, Иван. Сколько жить собрался? Вечно? Люди не часы твои – они умирают…» Вечно он жить не собирался. И никогда не задумывался о смерти: придет – и придет, что ж. Теперь, судя по всему, скоро.
Вернувшись за стол с папиросой в зубах, прикурил и с наслаждением вдохнул дым. Перед ним лежала жалконькая школьная тетрадка с одним-единственным словом, выведенным его собственной рукой, – «Завещание». Глупости. Кто сказал, что перед смертью человек обязан что-то кому-то завещать? Нечего ему завещать. И некому. Да ничего от этого не изменится – и не должно меняться. Что же это за жизнь и