И откуда взяли, что черт выпал из пахнущего шафраном жаркого пыльного вихря, стремительно промчавшегося по сонным улочкам городка, выпал – в пестро размалеванном автомобильчике, одной рукой держась за руль, а другой обнимая божественно красивую девушку, у которой вместо губ была плотно сжатая кольцевая мышца – навроде той, что запирает заднепроходное отверстие у людей и животных?
Лгут и свидетели, уверяющие, будто ошеломленная Зойка без слов выдала постояльцам ключ от номера окнами на сквер с памятником Генералиссимусу и сделала в гостиничной книге запись следующего содержания: «Коллежский советник Павел Иванович Чичиков, помещик, по своим надобностям».
Врут и те, кто пытается убедить нас, будто в тот момент, когда за постояльцами захлопнулась дверь, на вечернем небе вспыхнула длиннохвостая, похожая на березовый веник комета, а из мутно-желтых вод Преголи, напротив бани, всплыла грудастая женщина с ржавой чешуей ниже пупка и рыбьим хвостом вместо ног, которая на чистейшем русском языке попросила хлебца у проходившей по мосту Буянихи.
Брешут и те, кто говорит, что черт возник в парикмахерской, что будто, когда он вошел в полутемный зальчик и сел в кресло перед бездонным зеленоватым зеркалом в резной раме черного дерева, По Имени Лев подбрасывал дрова в обшитую железом высокую круглую печь и, не услыхав традиционного «Здорово, начальник!» (на что полагалось отвечать: «Здорово, директор!» или хотя бы: «Здоровее видали»), якобы величественно выпрямился и не без иронии поинтересовался: «Где бы найти такую должность, чтобы не здороваться?» Но и эта традиционная шутка не возымела никакого результата. Как брешут очевидцы, черт провел ладонью по лысине, растекшейся меж витых рогов, и задумчиво спросил: «Что посоветуете – наголо или под бокс?» И будто бы парикмахер понял, что, если он рухнет на беспорядочно сваленные у печки дрова, ему будет очень больно, и упал в другую сторону – к ногам гипсового манекена, облаченного в свежий белый халат.
Лгут, врут и брешут свидетели!
Все было по-другому.
Итак, свидетельствую.
Черт появился у нас в четверг, сразу по окончании затяжных дождей, когда у человека, рискнувшего проболтать на улице с приятелем больше пяти минут, в сапогах заводились крохотные головастики, а в ушах вырастала бледно-желтая травка, – да-да, это случилось в четверг, когда утренний рижский поезд столкнулся на Парковом переезде с тигровой акулой, лакомившейся на рельсах бродячей курицей.
Плюгавый косоглазый человечек в гадкой шляпчонке, кургузом малиновом пиджачке и лимонно- желтых брючишках без видимых усилий втащил в благоухающий плесенью городок тележку с черноокой красавицей – ее было нипочем не отличить от роскошного атласного банта на грифе семиструнной гитары, на которую красотка небрежно облокотилась. За ее спиной возвышался огромный черный кобель неведомой, но свирепой породы, издали похожий на рыбу.
– Стрикулистка, – тотчас определила Буяниха. – Но красивая. А где красавица, там и черт.
Парочка заняла квартиру за аптекой, в нижнем этаже узкого и ветхого трехэтажного здания под жестяной крышей, украшенной четырьмя флюгерами в форме всадников Апокалипсиса. Флюгера давным- давно намертво прикипели к своим шесткам и все, как один, вопреки капризам погоды, упрямо взирали на северо-северо-запад, туда, где под пышными купами каштанов возносились могучие плечи, прекрасной лепки голова в бронзовой фуражке и благословляющая нашу жизнь бронзовая длань, обгаженная голубями.
Плюгавый заявил, что на квартиру у него имеются соответствующие документы. Вкупе с весьма важным письмом он готов предъявить их председателю совета. Однако встречу с Кальсонычем пришлось отложить, поскольку после шестого стакана самогона с куриным пометом председатель крепко заснул в служебном кабинете, засунув указательный палец левой руки в правую ноздрю, а похожий на слегка протухшую сардельку член – в отверстие в кожаной обшивке дивана. Когда Кальсоныча попытались разбудить, он скорчил свирепую рожу, трахнул кулаком по дивану и прорычал: «Смирно, Дуня!» И снова заснул.
Неспроста, ох неспроста явились черт с красавицей в наш городок, и это стало ясно уже на следующее утро, наступившее при гробовом петушином молчании. При тщательном обследовании выяснилось, что вместо языков у петухов в одну ночь выросли трехрублевые бумажки. Поначалу этому не придали значения, как не придали значения и внезапно изменившемуся выражению лица бронзового Генералиссимуса, словно почуявшего угрозу. Не заметили также, что за четвергом вместо пятницы наступила суббота.
В то утро, как обычно, люди отправились на базар, где уже вовсю шла торговля салом, вениками и махоркой.
И никто не обратил внимания на плюгавого косоглазого человечка в гадчайшей шляпчонке. Танцующей походкой приблизился он к рядам и остановился перед Колькой Урблюдом. На коленях у него нежился базарный кот по имени Дух.
– Кота продаете? – вежливо хихикнув, поинтересовался желто-малиновый.
Не открывая глаз и боясь даже пошевельнуть раскалывающейся с похмелья головой, Колька промычал что-то невразумительное.
– И сколько просите? – не унимался человечек.
– Трояк за штуку, – прохрипел Колька, с трудом разлепив веки.
– Трояк! – восторженно взвизгнул черт.
– Разве это кот? – сказал Урблюд. – Царь.
– И что же вы сделаете с трояком? – осторожно поинтересовался покупатель.
– Похмелюсь. – Колька закрыл глаза и со стоном повторил: – Похмелюсь, екалэманэоколожэпэчешеце. И вся азбука.
– Ну а если не трояк, а, скажем, триста? Тогда какая мечта?
– Загуляю. И буду гулять, пока не пропьюсь.
– Ну а если три тысячи?
– Программа та же. – Колька хмуро посмотрел на покупателя. – Только сколько ж это котов надо – на три-то тысячи? Ловить обживотишься.
– И не надо! – Человечишко широким жестом шлепнул на замызганный прилавок толстенькую пачку денег. – Деньги ваши – звери наши.
И кот, только что таращившийся на малиновый пиджак, моментально куда-то исчез.
Колька внимательно посмотрел на деньги, потом – на человечка. «Где-то я эту рожу видел. Шпион, наверное, – подумал Колька. – Но зачем шпиону русский кот? О Господи!» Он вдруг почувствовал, что пропадает. И пропал. А возник в Красной столовой перед стойкой, за которой восседала Феня, осененная журнальной улыбкой великого воина Албании Скандербега на лице Акакия Хорава, наклеенном на жалобную книгу. Колька положил на мокрую клеенку десятку – и заплакал, не в силах выговорить хоть слово. Феня смахнула толстой ладонью купюру в ящик, поставила перед Урблюдом пивную кружку с водкой и ворчливо спросила:
– Плачешь?
– Плачу, – прошептал Колька. – За все плачу.
Вселение странноватой супружеской четы в дом под флюгерами-всадниками обернулось несчастьем и для молодого человека невзрачной наружности, управлявшего аптекой до прибытия новых хозяев и занимавшего в той же квартире комнатку, больше похожую на чулан.
По какой-то непонятной прихоти для своих любовных упражнений новоселы облюбовали курятник, откуда под несмолкающий аккомпанемент куриного переполоха то и дело доносились кошачьи вопли черноокой. Молодой человек бледнел, краснел, дрожал и упорно пепелил взглядом черного кобеля, привязанного тяжелой цепью к курятнику, что, однако, ничуть не мешало ему разгуливать по двору, волоча за собой мяукающий и кудахчущий сарайчик, и нагло скалиться в ответ на жгучие взоры бывшего хозяина аптеки.
Молодой человек чувствовал себя уязвленным, ибо его собственная супружеская жизнь сложилась неудачно. Он был робок. Он неудержимо краснел в ответ на просьбу отпустить «сотню на четыре рублика», за что и был прозван женщинами Гандончиком. Жена обвиняла его во всех смертных мужских грехах. И однажды, после бесплодных ночных молитв перед памятником Генералиссимусу (которые обычно помогали и от запоров, и от клопов, и от супружеской неверности), он тайком отправился к Зойке-с-мясокомбината,