– Ну вот и пошли… – Ноздринов встал, покачнулся. – Миколайчук, запевай!

И Миколайчук затянул «Катюшу».

Леша высадил Ноздринова у дома – начальник милиции жил в маленьком особнячке за рекой, неподалеку от Гаража.

– Ну, Николай Филиппыч, как говорится, спокойной ночи. И привет Георгию…

– Георгию… – Ноздринов усмехнулся: – Леша, что ты-то мне голову морочишь? Ну что вы все мне голову морочите, а?

Леша промолчал.

– Эх вы, собаки лысые… – Ноздринов закурил. – Жена ушла, дочка видеть меня не хочет… и к внуку меня, конечно, не подпустят на пушечный… я ж для них кто? Я ж для них, Леша, хуже негра. Хуже цыгана. Фашист я для них, а не Ноздринов. Пьяница, дебошир, мурло… а тут еще рак… доктора говорят, что это не заразно… что они понимают, доктора…

– Николай Филиппыч…

– Танька Сизова! – Ноздринов свирепо оскалился. – Танька Сизова – вот и все, что у меня, Леша, осталось. Знаешь Таньку? Танька на хер Сизова, вот и все. Пехотная блядь у меня осталась. Левая грудь у нее отрезана, а правая – не грудь, а жидкость, смотреть не на что. Зато она не боится заразиться от меня. За десять рублей ложится со мной… за десятку, Леша!

– Новыми, что ли?

– Ну на хер новыми! Ты что! Старыми, конечно. Новыми тут рубль. Ложится и сразу – дрыхнуть. Я уже давно не годен ни на что, Леша, но я человек… ну да что ж, Танька так Танька… тоже ведь живая душа… какая-никакая – а живая… а жена сказала, что и хоронить не придет… ну и хер с ними со всеми…

Ноздринов выбрался из мотоциклетной коляски и тяжело двинулся к дому. На крыльце вдруг остановился.

– Я завтра, может, не приду, Леша… совсем что-то я расклеился… – Помолчал. – Знаешь, если что, ты все-таки про светофор не забывай… светофор – он закон, понимаешь? Закон! И Ольге привет передавай… эх и дура она! Я ж ей еще когда говорил: выходи за меня – не пожалеешь, а она… – Махнул рукой. – Если б согласилась, может, и рака этого у меня не было б… а, да ладно… ехай, Леша, и смотри мне там… чтоб все, как говорится… понял? Ну и ехай, Леша, ехай…

Леонтьев загнал мотоцикл во двор и сел на скамейку покурить. Из темноты возник дед Семенов – босиком, во всегдашних своих широченных кавалерийских галифе, с трубкой-носогрейкой в зубах и полевым биноклем на груди.

– Сапоги-то свои пропил, что ли? – лениво спросил Леша. – Чего босой-то?

У Семенова были хромовые сапоги, которыми он гордился. Даже летом, в жару, он не снимал сапоги, утверждая, что ногам в них прохладно, как у Христа за пазухой.

– Подбить отдал, – проскрипел дед. – Завтра заберу. Скучаю я по ним, Леша. Без сапог – как без рук, Леша… ты должен понимать… другие нет, а ты друг – ты должен…

Леша усмехнулся:

– Ну если друг…

Лишь однажды Леонтьева видели разъяренным да еще с оружием в руках – когда в большом доме у железнодорожного переезда, между водонапорной башней и старым кладбищем, поймали и стали бить бельевого вора. Толпа распаленных мужиков стащила ворюгу с чердака во двор и, обмотав ему голову какой-то тряпкой, уже красной от крови, повалила наземь и стала добивать ногами. На помощь прибежали даже больные из ближайшей больнички – все как один в квелых байковых халатах. Следом за ними во двор ворвался на мотоцикле Леонтьев. Он заорал на мужиков, но те вошли в раж и послали милиционера подальше. Тогда он выхватил из кобуры пистолет и выстрелил в воздух. Народ рассыпался и уставился на Леонтьева. «Даю честное слово, – тихо сказал Леша, – первый, кто его коснется, получит пулю в куда надо». Все молчали. Леонтьев отвез несчастного воришку в больницу. А потом того судили за попытку кражи десятка простыней и лифчиков, дали полтора года исправработ. «Вообще-то, если б он нас не остановил, – задумчиво проговорил дед Семенов, поймавший вора и затеявший драку, – нас бы законопатили за убийство. Справедливо, конечно, но неправильно». И на следующий день дед Семенов с соседями пришел к Леше с бутылкой водки – «проставляться» за то, что спас их от верной тюрьмы.

– Ну и кого ты там сегодня рассмотрел? – спросил Леша. – Шевелятся они там у тебя?

После 12 апреля 1961 года дед Семенов раздобыл где-то бинокль и стал каждую ночь изучать поверхность Луны в поисках жизни. И вскоре он эту жизнь нашел. Ему, конечно, никто не верил, а он твердил свое: на Луне жизнь есть. Три или четыре жизни – точно есть: мужчина, женщина и ребенок, а с ними, похоже, коза. Или собака. С такого расстояния трудно разглядеть, собака с ними или коза. Иногда население Луны увеличивалось, иногда убывало. Однажды дед Семенов увидел на Луне дом с трубой, из которой шел дым. В другой раз – кита, плывшего по лунному морю. «Смейтесь, смейтесь, – обиженно говорил старик. – Чудо-юдо… в чудо и дурак поверит, а вот юдо – для него надо особую настройку в душе иметь…»

– Корова там у них, – сказал дед, – с теленком. На наших похожи, только без хвостов…

– И хвосты разглядел? – Леша затоптал окурок. – Ну ты молодец. Скажи мне, дед, а на хрена тебе там жизнь, а? Тут со своей бы разобраться, а тебе еще и на Луне нужна…

– Одному-то, Леша, тоскливо, – сказал дед Семенов. – Один человек – не человек, а цифра. Когда хотя бы двое, они уже люди. А один даже и не поймет, человек он или что. Без народа человек неполный, Леша. Я вот хожу к своей старухе на могилку, разговариваю – и мне легче. Она хоть и мертвая, но человек, а значит, мы уже народ…

– Заведи себе кого-нибудь, – сказал Леша. – Ты мужик еще крепкий, баб вокруг полно… а ты вместо этого на Луне счастья ищешь…

– Не, я счастья не ищу, – сказал Семенов. – Закусывай не закусывай, а наутро от него все равно голова болит.

– Ладно, дед, поздно уже. – Леша встал. – А на Луну свою ты смотри да не засматривайся, не то мозги просмотришь. Луна – планета злая, желтая. Не люблю желтых.

– Тебя там Ася ждет, – сказал дед. – У тебя.

– Ася?

– Немочка. Давно ждет.

Ася спала на Лешином диване – Леонтьев никак не решался купить кровать при живой жене. Девушка спала при верхнем свете, натянув на голову одеяло. Ее белоснежная нога – округлое бедро, крошечные пальчики, розовая круглая пятка – свисала до пола.

Леша выключил свет и вышел на цыпочках, скрипя сапогами. Он не понимал, почему это вдруг Ася осталась у него ночевать. Такого никогда еще не бывало. Что-то, значит, у них там случилось. Но думать об этом уже не было сил. Он бросил на пол в соседней комнате старую шинель, лег, подумал о белой Асиной ноге, повернулся на другой бок и уснул.

Ася была старшей дочерью Ольги Гофман. У нее были каштановые волосы, ярко-синие глаза, пушистые брови, сросшиеся на переносье, и искусанные губы страстотерпицы. Она была заикой. Учителя ее побаивались: отвечая у доски, Ася запиналась, подчас не могла выговорить ни слова, и когда это случалось, ее лицо страшно перекашивалось, шея вздувалась, как живот у жабы, и от стыда она падала в обморок. Мать водила ее к логопеду, но это не помогало.

Отец ее был учителем физкультуры по прозвищу Анти-Дюринг. В городке его тихо презирали: этот красавчик с зачесанными на лысину кудрями любил лапать школьниц. Уроки он вел по пояс голым – мальчишки восхищались его мускулатурой.

По воскресеньям после футбола на стадионе устраивались спортивные праздники – их главным героем неизменно бывал Анти-Дюринг. Он быстрее всех бегал, поднимал самую тяжелую штангу и ловко жонглировал двухпудовыми гирями, играя мускулатурой – к восхищению женского населения. Антон Горячев, муж Светки Чесотки, однажды предложил учителю побороться. Их схватка переросла в драку, и Антон на глазах у всех утопил Анти-Дюринга в мелиоративной канаве, куда толевый завод сливал мазут.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату