телевизор в своей комнате и уселся перед ним. Вечером к нему заглянула сестра. Она воткнула штепсель в розетку, села рядом и взяла брата за руку.
Экран телевизора был темен.
– Что ты в ней такого нашел? – спросила Марина.
– Она… – Чулан Иванович кашлянул. – Она красивая…
– И все?
– И все.
– Красотой сыт не будешь.
– Будешь, – возразил брат. – Она лучше халвы. Как Калькутта.
– Какая еще Калькутта?
Чулан Иваныч отвернулся.
Марина тяжело вздохнула:
– Значит, не судьба. Видишь, ее нету. Выходит, она померла.
– Померла?
– Взяла и померла. Вот мамаша наша померла, так почему бы и ей не помереть?
Чулан Иванович промолчал.
Марина ушла.
Несколько дней Чулан Иваныч не выходил из своей комнаты, не брился и отказывался от еды. Он сидел перед телевизором, раскачиваясь из стороны в сторону, и однообразно выл, тихо и уныло. На вопросы сестры он не отвечал, сидел без света целыми днями перед телевизором. Иногда вскакивал и заглядывал в дырочки на задней панели «Рекорда», пытаясь, наверное, разглядеть там свою «гирлянду», а потом снова опускал руки. По ночам он жег спичку за спичкой перед экраном, но и это не помогало.
В конце недели он вдруг вышел из комнаты, побрился, плотно позавтракал и отправился к Чекушке, который руководил командой полупьяных музыкантов, игравших на свадьбых и похоронах. Услыхав, что от него требуется, Чекушка сказал: «Людей я дергать не буду, а сам – сыграю. За десятку». К тому времени у Чулана Ивановича скопилось около двадцати рублей, и все эти деньги, бумажками и мелочью, он отдал Чекушке. Тот кивнул: «Ладно, будет тебе и барабан». На барабане играл его сын Чекушонок.
Вечером состоялись похороны «гирлянды». В конце сада Чулан Иваныч выкопал глубокую яму. Возле нее на носилках стоял телевизор, завернутый в простыню и перевязанный черной сатиновой лентой. Оркестр – Чекушка с трубой, Чекушонок с барабаном – заиграл что-то печальное, двое полупьяных дружков Чекушки опустили «Рекорд» в яму и закидали землей. Чулан Иваныч стоял по стойке «смирно», высоко вскинув голову, в черном костюме, с флагом в руках – это была старая простыня, на которой было крупно написано «Калькутта». Марина держалась поблизости. На ней было алое плюшевое платье, туфли на каблуках и черный платок.
Когда оркестр отыграл, Чулан Иваныч свернул флаг и быстро ушел в дом.
– Какая ж она корова, – пробормотал дед Муханов, не сводивший глаз с Марины. – Грудь-то, а… Кавказ!
– Кавказ-то она Кавказ, – сказал участковый Леша Леонтьев, – а ножки у нее, оказывается, очень даже ничего…
Той же ночью Марина убила брата. На него накатило, и, поскольку искать женщину среди ночи было бессмысленно, Марина предложила брату себя. Он отказался, и она задушила его подушкой. Она была до глубины души оскорблена его отказом. В милиции и на суде она твердила не переставая: «Он сказал, что я некрасивая… что я некрасивая…»
Чулана Иваныча похоронили на новом кладбище, на Седьмом холме. Когда насыпали холмик и музыканты убрали свои инструменты, павлин Виссарион вдруг взлетел на могилу, раскрыл свой хвост – роскошный тысячеокий веер, синь, зелень и золото – и заклекотал, заклекотал, прощаясь с несчастным Чуланом, рабом любви, и с его непостижимой Калькуттой…
Юдо
Рано утром старик Мансур Мансуров постучал в дверь Леши Леонтьева.
– У меня там нога, Леша, – сказал Мансуров. – Пойдем-ка со мной, Леша, там у меня нога.
Леша Леонтьев хорошо знал старика Мансурова, человека, который не переменился в лице, даже когда узнал о смерти Сталина. Тогда Мансуров только и сказал, глядя на плачущую жену: «Но куры-то все равно жрать хотят», и вышел во двор, чтобы покормить птицу. Таким, как в это утро, старика не видел никто. У него дрожали губы и дергался глаз.
– Нога, – сказал Леша. – И что там у тебя с ногой, Мансур?
– С моей ничего. Это чужая нога, Леша.
– Ну пойдем, – сказал капитан, стирая мыло со щеки, – посмотрим на твою ногу.
– Это не моя нога, – возразил старик. – Чужая.
Леша накинул ватник – на улице было прохладно – и двинулся за Мансуровым. До дома старика было минут пять ходу.
Нога торчала из навозной кучи, рядом валялись вилы.
– Вилы твои? – Леша присел на корточки, потрогал коричневый ботинок.
– Вилы мои, – ответил старик, – а нога не знаю чья.
– Вижу, что не знаешь…
– Хотел навоз разбросать, а тут она…
Капитан взял вилы, подцепил пласт слежавшегося навоза и отбросил к ограде.
– Я тебе говорил, – сказал Мансуров. – Не моя нога.
– Это ж командир, – пробормотал Леша. – Это ж Сваровский…
Командирами в городке называли командированных – ревизоров, наладчиков, снабженцев, которые время от времени наезжали на бумажную фабрику. Этот Сваровский был наладчиком. Он приехал вместе с греком Жогло.
– Чем его так, а? – спросил Мансуров. – Вся голова пополам…
– Мансур, сбегай за Ноздриновым, – сказал Леша. – А я пока тут осмотрюсь.
Начальник милиции капитан Ноздринов был известным пьяницей и болел раком, и все ждали, что не сегодня завтра начальником станет Леша.
– Тогда давай твоих закурим, – сказал старик.
Леша достал из кармана ватника коробку.
После повышения в звании Леонтьев стал курить папиросы «Люкс», по три рубля старыми за коробку, но мало кому удавалось одолжиться у него дорогим табаком: для «стрелков» Леша держал грошовый «Север». Однако для Мансура он сделал исключение.
Когда старик ушел, капитан обошел кучу, присел, огляделся. Судя по следам на влажной земле, труп сюда притащили волоком. Сваровского ударили по голове, а потом приволокли в огород и закопали в навоз. Леша тщательно обследовал огород, спустился в низину, прорезанную полузаросшими мелиоративными канавами. Ударили Сваровского, скорее всего, топором, а кто ж станет выбрасывать топор? Топор – важная вещь, без нее в хозяйстве никуда. Орудия убийства Леша не нашел.
У Сваровского тоже был топор – привез с собой в сумке с инструментами. Топор был небольшой, со стальной рифленой ручкой. Сваровский даже в Красной столовой с ним не расставался и любил демонстрировать собутыльникам. Мужчины взвешивали топор в руке, качали головами: «Вещь». Дед Муханов, который никогда не расставался с сигаретой, набитой черным грузинским чаем, однажды спросил: «А почем продал бы?» «Не продается, – ответил Сваровский. – Немецкий, сталь – золинген, настоящая. Бриться можно». Мужики сошлись на том, что за такой топор и ста рублей не жалко – старыми, конечно.
Солнце начинало пригревать.
Леша присел на корточки перед навозной кучей. В правой руке Сваровского что-то было зажато. Капитан с трудом разогнул окаменевшие пальцы, взял кусок гребенки, украшенной фальшивыми