открывались. Николай не спеша закурил и задумчиво проговорил:
– Кто ж так ездит, а? Тут тебе не цирк.
Алексей Алексеевич помахал Лизе рукой и покатил на службу.
Загоняв своих похмельных помощников до семьдесят седьмого пота, Алексей Алексеевич ровно в пять вечера провел пробный запуск оборудования.
– Музыка, – уважительно сказал буроносый Виталий. – Вот что значит любовь к технике.
– Машину любить не надо, – возразил Алексей Алексеевич, с расслабленной улыбкой наблюдая за показаниями приборов. – Иначе она тебя рано или поздно трахнет. Любить надо себя. Это верно, как дважды два – пять. Далеко отсюда до магазина готовой одежды?
До блеска выбритый, благоухающий дорогим одеколоном, с цветами на руле и бумажным пакетом в коляске, он через полтора часа подкатил к больнице на милицейском мотоцикле, одолженном у участкового Леши Леонтьева (когда его спрашивали потом, почему он дал служебную машину Бутурлину, Леша невозмутимо отвечал: «Человек человеку – человек», и большего от него никому не удавалось добиться). Он помог испуганно охающей, но польщенной Евдокии Дмитриевне поудобнее устроиться в коляске – «Не пешком же вам идти!» – галантно поднес ей цветы, а Лизе – пакет. «Дома посмотришь». И торжественно, на самой малой скорости, одолел триста пятьдесят метров от больницы до домика, где жила Евдокия Дмитриевна. Вежливо отказавшись от чая – «Обещал тезке мотоцикл вернуть», – он умчался прочь, оставив старуху в глубокой задумчивости. Заняв свое место в кресле у горячей печки, она наконец изрекла, глядя мимо дочери:
– Бывают люди хорошие, плохие и другие. Этот – другой. Я не знаю, хорошо это или плохо. – Помолчала. – Только не бросай меня одну, Лиза.
И сменила тему, заговорив о загадочных огромных следах, обнаруживаемых чуть не каждый день то там, то сям и вызывавших у собак визгливый ужас.
Дочь легла ничком на крашеный дощатый пол, спрятав лицо в ладонях.
В темноте Лиза не сразу узнала Бутурлина, поджидавшего ее у дома матери. Он взял у нее бумажный пакет, она взяла его под руку.
С Банного моста, откуда уже рукой было подать до гостиницы, навстречу им спустилась старуха с большой жестяной кружкой в руке. Она вдруг остановила парочку и, неотрывно глядя в глаза Бутурлину, перекрестила его. Он с улыбкой поклонился.
– Креста не боится, – с облегчением сказала старуха. – Доброй ночи.
И пошаркала дальше.
– Это баба Уля, – сказала Лиза. – Всю жизнь подслушивала за соседями. Приставит кружку к стене и слушает, что в соседней квартире делается…
– Точный акустический расчет.
– А когда помер ее последний сын, она стала ходить к нему на могилу и слушать… Приставит кружку к могильной плите и слушает, как он там, на том свете, живет…
Они спустились с моста направо и неторопливо зашагали к гостинице по аллее, обсаженной гигантскими гинкго.
– А знаешь, Зина в Красной столовой теперь держит на каждом столе салфетки в стаканах и с матом-перематом учит мужиков ими пользоваться. Злится, что ты не приходишь: я б ему показала, кричит, чем у нас утираются. Я же говорила: добром это не кончится.
– Тебе холодно? Вся дрожишь.
– Щас согреем, – лениво сказал Николай Моторкин, выступая из тени с палкой в руке. За его широкой спиной покуривали еще пять-шесть ассистентов. – Хороший вечерок.
– Возьми пакет и иди домой, – сухо приказал Алексей Алексеевич. – Ну же, это тебя не касается.
– С тобой мы потом разберемся, – пообещал Моторкин Лизе.
Но не успела она пройти и пяти шагов, как Бутурлин вдруг дико закричал:
– Стой! Не ходи туда!
И попятился.
Моторкин с усмешкой оглянулся и замер с отвисшей челюстью. Ассистенты, оттолкнув его, молча и очень быстро бросились бежать к мосту.
Лиза отступила влево, к кустам.
– Н-не бойся, – прошептал Бутурлин, осторожно продвигаясь к ней. – Оно сейчас уйдет… только не делай резких движений…
Когда Лиза пришла в себя (в гостиницу он отнес ее на руках), Алексей Алексеевич сидел на корточках в углу, внимательно разглядывая осколки китайской вазы.
– Что это было, Алеша?
Он сел рядом с нею на край кровати.
– Не черт, не дьявол – не бойся. Африканцы называют их кгвара, кхака, инкаке, абу-кхирфа, бвана- мганга и так далее. Большая ящерица. Панголин.
– Слишком большая, – прошептала Лиза. – Она из моря приплыла, что ли? Из самой Африки?
– Они не плавают, живут в норах под землей и питаются муравьями. И потом, этот метров на десять больше самого крупного инкаки. И клыки… – Он потряс головой. – И почему у него только одна нога?
– Пока плыл до нас, акула другую откусила, – слабым голосом предположила Лиза. – Путь-то дальний. – Помолчала. – Ты знаешь, что у тебя в чемодане? Я случайно заглянула… когда прибиралась…
Он кивнул. Лицо его стало грустным.
– Догадываюсь. Значит, судьба. То же самое и дома у меня…
– Полным-полно. Белое, все шевелится… – Лиза передернулась.
– Tinea tapetiella, – со вздохом сказал он. – Моль ковровая, большая охотница до шерсти…
– Они там даже тетрадки твои сожрали.
– Лиза, поехали со мной, а? Ко мне. Перебьем всю моль к черту и будем жить сами по себе. Ну не одному же мне завтра уезжать! Я ведь два билета взял, Лиза.
– Сдашь один. Как я мать брошу?
– Да я ее уговорю! – с тоской в голосе сказал он. – Если только ты…
– Не надо, Алешенька, а то я реветь буду. Иди ко мне.
Среди ночи она его растолкала.
– Ты плачешь или смеешься? – тревожно спросила она. – Алеша, что с тобой?
Он сел на кровати, закурил.
– Наверное, детство приснилось. В детстве я мечтал стать евреем. В игры мы играли жестокие, и однажды я нечаянно запустил камнем в голову девочке Ларисе. Испугался, убежал домой. А отец как-то странно усмехнулся и говорит: «Ничего, пусть евреи помнят свое место». Я еще больше испугался. – Помолчал. – Месяца два копил деньги, наконец купил большущий кулек дорогих конфет и отнес ей. Она сперва даже не поняла, в чем дело, а мне было очень трудно объяснить ей… Мы были ровесники. Она пригласила меня в комнату и сыграла мне какую-то чайковскую муру. Да и плохо она владела пианино. А я ей – Шуберта! Чистого, как спирт! Она аж рот разинула. Ах, какая сладкая была девочка! Как масло!
– Ты масло любишь?
– Терпеть не могу. Так ее батюшка выражался: сладкая, как масло. Полненькая, горячая, сладкая, губы клейкие от конфет… Она сказала тогда, что мне присуще милосердие… Присуще! Рахмонес – по- еврейски милосердие. На идиш. – Вздохнул, легко рассмеялся: – Не получилось из меня еврея, увы.
– А мне в детстве летать мечталось, – сказала Лиза, глотая слезы. – Во сне летала, с крыш прыгала, чуть ноги не переломала…
– Летать – это просто. – Он вдруг стал натягивать ботинок. – Одевайся. Ну пожалуйста! – Топнул ногой. – Пакет! – Быстро развернул бумажку, встряхнул женские брюки. – Пожалуйста, ну!