их. «Друзья и родные беспокоятся обо мне, — пишет Мино Ахтар, консультант по вопросам управления из Нью-Джерси, американец пакистанского происхождения, выступавший против войны в Ираке и тайных арестов арабов и мусульман после трагедии 11 сентября. — Они хотят, чтобы я соблюдал осторожность, считают, что я рискую. Они говорят, что если мое лицо и мое имя станут достоянием гласности, я уже не смогу работать консультантом. Иногда я над этим задумываюсь. Я много работал, чтобы обрести положение, у меня хорошая работа, большой дом, ипотечные выплаты. Боязно подумать, что можно всего этого лишиться»33. Вот изложение в чистом виде тех неполитических, личностных оснований, которые побуждают нас к сотрудничеству с властью. Охваченные страхом за свою жизнь и за источники средств к существованию, за наших друзей и любимых людей, мы начинаем задаваться вопросом: имеет ли смысл наше поведение и принимаемая нами линия поведения? Когда товарищи советуют нам сопротивляться, мы отвергаем их советы как некую политическую риторику; когда люди, которым мы доверяем, рекомендуют нам подчиниться давлению, мы слышим невинный, не обусловленный политическими соображениями голос здравого смысла. Поскольку рекомендации тех, кто советуют нам подчиняться власти, вроде бы не имеют политической окраски, они являются идеальными прикрытиями для политических трансформаций34.
Наверное, можно идентифицировать рациональные и моральные составляющие страха Хаггинса. Но не являются ли страхи, подобные тому, который мы испытываем, когда наша жизнь подвергается опасности, чисто рациональными, а вызванные ими капитуляции — невинными уступками угрожающей нам силе? Я принимаю за данность, что желание сохранить жизнь и избежать физической боли — это императив, который немногие из нас могут проигнорировать или преодолеть с большей или меньшей легкостью. Сталкиваясь с классической дилеммой «кошелек или жизнь», большинство людей выберет второе, так как в подобной ситуации у нас едва ли остается выбор. Но наш анализ страха перед смертью на этом нельзя заканчивать. В политике страх перед смертью или телесными увечьями редко бывает прямым, как в приведенной выше схеме, а выбор не настолько прост, как тогда, когда нашей жизни угрожает грабитель-одиночка. В политике наш страх смерти связывается с моральными обязательствами, которые в некоторых ситуациях позволяют нам действовать под влиянием страха, а в других — нет. Так, наше законодательство предусматривает различие между убийством, совершенным с целью самообороны, и убийством, вызванным другими причинами, — в соответствии с тезисом Гоббса «Не всякий страх оправдывает вызванное им деяние»35. Даже в концентрационных лагерях и в ГУЛАГе поступки, вызванные страхом смерти, были оправданы не во всех случаях36. Такие обязательства и ограничения выполняют более важную функцию, нежели дают нам или отнимают у нас право действовать под воздействием страха; они усиливают его или сводят его к минимуму.
К примеру, на поле боя солдатами движет императив мужества, дабы они не обратились в бегство или не покинули на произвол судьбы своих товарищей. Но значит ли проявленное мужество подавление, устранение страха или контроль над ним? Является ли мужество суровым долгом, который требует от нас драться, невзирая на страх, или оно представляет собой основу культивируемой традиции, которая ослабляет наш страх смерти? Аристотель, до сих пор остающийся главным авторитетом в области теории мужества, так и не решил этот вопрос. Он считал, что истинное мужество состоит в том, что человек стойко встречает известную опасность, которая вызывает страх. Мужественный человек «терпит и боится», и никто не «выносит ужасное более стойко», нежели он. Мужество не требует от нас не испытывать страха; оно требует сохранять твердость перед лицом страха. Однако в то же время Аристотель говорит, что мужественный человек «безбоязненно встречает прекрасную смерть и все, что грозит скорой смертью, а это бывает прежде всего в битве. Благодаря своему этическому воспитанию мужественный человек не чувствует страха перед лицом собственной смерти или на поле битвы»37.
Нам известно, что в политике наличествуют оба типа мужества — когда человек боится смерти, но противостоит советам, исходя из своих убеждений, и когда его обязательства и мировоззрение пересиливают страх смерти. Как правило, людям бывает свойственно мужество обоих родов одновременно, что доказывает: Аристотель не запутался в своей теории, он мыслил о предмете ясно. Рассмотрим пример Томаса Четмона, активиста негритянского движения из Олбани, штат Джорджия. Он разъезжал по штату и озвучивал протест против отношения к «Джимам Кроу». Однажды на провинциальной дороге его остановили двое белых мужчин. Один из них, по свидетельству Четмона, «ударил меня с такой силой, друг, что я увидел звезды» и сказал ему: «Ты, чертов ниггер из Олбани, приехал сюда и сказал свою речь на прошлой неделе». Решив не убивать Четмона после того, как на сцене появилась некая белая женщина, мужчины отпустили его, предупредив: «А теперь поосторожнее, приятель, будь поосторожнее». Четмон испугался, по его собственному признанию, но вера в Бога позволила ему сохранить присутствие духа. «Я знаю, что во всех подобных случаях Бог защищал меня. Много раз мне сопутствовало Его покровительство в таких вот опасных местах. И только сам Бог, и никто иной, мог провести меня через все испытания». А когда жена высказала опасение, что с Четмоном может что-нибудь случиться, он сказал ей: «Не думай так, смотри на жизнь оптимистически. Ты не должна позволять страху овладеть тобой». Но Четмон имел нечто высшее, нежели стойкость. Он обрел безмятежность, которая приходит, когда человек перестает бояться. «Так нас учил много лет назад Франклин Рузвельт, — поясняет он. — „Единственное, чего следует бояться, — это страх как таковой“. От страха необходимо избавиться. Мы не имеем права бояться»38.
Обретая мужество благодаря стойкости или безмятежности, солдаты — солдаты в буквальном или в фигуральном смысле — противостоят страху, так как не хотят жить ценой предательства товарищей или измены своим убеждениям. Как мы уже видели, Монтескьё считал, что мы, уступая страху смерти, ведем себя как чисто физические существа. Гоббс смотрел глубже: причина того, что мы боимся смерти и поступаем так, как он нам диктует, коренится в том, что мы ценим наши планы и цели, наших друзей и родных, все то, что наполняет смыслом нашу жизнь. Когда мы лишаемся поддерживающих нас связей, мы вполне можем избавиться от страха смерти. Именно это произошло с Надеждой Мандельштам в 1934 году, когда ее и ее мужа, поэта Осипа Мандельштама, советские власти сослали в Воронеж.
До недавнего времени меня переполняли тревоги обо всех моих друзьях и родных, о моей работе, обо всем, что я к тому времени накопила. А сейчас эта тревога ушла — и страх тоже… Вступив в царство небытия, я утратила ощущение смерти. Перед лицом рока исчезает даже страх. Страх — это проблеск надежды, воли к жизни, ощущения своей правоты. Это глубоко европейское чувство, замешенное на самоуважении, на чувстве собственного достоинства, на ощущении своих прав, нужд и устремлений. Человек цепляется за то, что принадлежит ему, он боится это потерять. Страх и надежда связаны друг с другом. Лишаясь надежды, мы лишаемся и страха: нам нечего бояться39.
Эти связи настолько значимы для нас, что Гоббс считал их неопровержимым аргументом в пользу того, что мы должны идти на все, чтобы остаться в живых. Попросту бессмысленно, утверждал он, рисковать или принимать смерть во имя абстрактного принципа, ибо как можем мы следовать своим принципам или гордиться ими, будучи мертвыми? Но Гоббс не учел другой вывод из своего рассуждения. Не могут ли некоторые цели быть для нас столь важными, что мы не можем себе представить, что возможно отречься от них и все же вести достойную жизнь? Не потребуют ли некоторые уступки чувству страха от нас такой измены принципам, после которой мы уже не сможем считать эти принципы нашими? А когда мы их утратим, не потеряет ли наша жизнь всякую ценность и не перестанет ли быть по-настоящему нашей? «Ну а стоит ли нам жить, — спрашивает Сократ Критона, — когда разрушено то, чему несправедливость вредит, а справедливость бывает на пользу?» Никоим образом, отвечает Критон, отвечает так, как ответили бы и другие мужчины и женщины во всем мире40.
До сих пор мы рассматривали страх с позиции низменных существ. Но политический страх — это нечто большее, нежели индивидуальный опыт, и затрагивает он не только нашу частную жизнь. Питающая его мораль восходит к традиции и распространенным в обществе представлениям, а лежащий в его основе