чрез такое долгое время сохранило».
— Что же не удержали?.. — чуть слышно, качнув головою, сказала государыня.
— Невозможно довольно описать вашему величеству, — продолжал Панин, — с какою нетерпеливостью и жадностью ожидали войска сей атаки. Надежда у каждого на лице обозначилась.
— Я, и слушая тебя, сама не своя.
— Вечером посланы были в главную квартиру генерала Фермера очередные ординарцы, и под утро они вернулись. Атака Берлина была отменена.
— Как?!
Государыня с прежней своей девической живостью вскочила с кресла и прошлась по комнате. Все встали. Глубокое молчание было в покое. Сквозь окна было слышно, как порывами налетал и гудел ветер и плескались о набережную волны Невы. Государыня остановилась спиной к окну и глухим голосом спросила:
— Что же случилось?..
— Граф Тотлебен вступил в переговоры с почетными гражданами Берлина и подписал капитуляцию. Город сдался без боя.
— Как он смел подписывать какое–то соглашение с врагами Родины?.. — с гневом, сжимая кулаки, сказала государыня. — Что же сие?.. Измена?.. Что же за такая была оная капитуляция?!
— Берлин уплатил контрибуцию в полтора миллиона талеров.
— Торгаши, а не солдаты!.. Им деньги дороже славы!.. Но вы–то вошли, по крайней мере, в Берлин и, не трогая города и жителей, уничтожили военные запасы…
— Мы вошли в Берлин… Мы очистили военные склады и арсеналы, да там почти что ничего и не было, взорвали два литейных и один ружейный заводы и шесть пороховых мельниц на Шпрее… Но купец Гоцковский выпросил у Тотлебена, чтобы не трогали королевских фабрик, и в том числе суконной, одевавшей всю армию короля… Также мы обязались не трогать Потсдамского дворца.
— Для наших генералов оный святыня большая, нежели дворец Зимний, — вырвалось у Шувалова.
— Казаки полковника Краснощекова ворвались в Шарлоттенбург, разграбили и сожгли его. Они захватили мундир лютого короля, синий, с красными обшлагами, с серебряным аксельбантом и шитой звездою Черного Орла, пару перчаток, его белье…
— Королевские подштанники мне мало интересны, — пренебрежительно и брезгливо сказала государыня.
— Они вместе с австрийцами уничтожили драгоценную коллекцию антиков, доставшуюся королю от кардинала Полиньяка. Пруссаки отступили на Шпандау, и граф Фермор послал меня с моими гренадерами и казаками Федора Ивановича Краснощекова преследовать неприятеля. Мы настигли арьергард генерала Клейста и знатно порубили его. Батальон егерей Вунша был нами окружен и сдался нам. Я шел дальше, настигая главные силы, когда в ночь на тридцатое сентября получил приказание спешно отойти от Берлина и идти на Франкфурт.
Панин замолчал. Государыня продолжала стоять у окна. Она окинула усталым, измученным взглядом всех, бывших в зале, и обратилась к Воронцову:
— Михаил Илларионович, скажи, что же? Сие измена?..
— Ваше величество, о графе Тотлебене давно «эхи» ходили, что он в сношениях с прусским королем.
— Что уже говорить о сем, Михаил Илларионович!.. Племянник мой, урод, черт его возьми совсем, говаривал не раз: «Король прусский великий волшебник, он всегда знает заранее наши планы кампании».
— Союзники наши впрямь подумают, что мы только умеем города жечь, а не брать, — сказал Шувалов.
— Пусть их думают, что хотят, — усилием воли овладевая собой, спокойно сказала императрица. — Важно не мнение о нас союзников, а наше собственное. Все сие ужасно. Суд и военная коллегия разберут вины Тотлебена и Салтыкова… Доблестно сражавшихся я награжу по заслугам. Тебя, Петр Иванович, не забуду… Алексей Григорьевич, — обернулась государыня к Разумовскому, — съезди, пожалуй, в арсенал, отбери клинок хороший златоустовский и прикажи гравировщику надпись с моим подписом сделать: «Божиею милостью мы, Елизавета I, императрица и самодержица всероссийская», — ну, знаешь, как всегда, — «жалуем сею саблею походного атамана войска Донского полковника Федора Ивановича Краснощекова за… Берлин»?.. Нет!.. Что уж!.. Где уж Берлин!.. К черту Берлин!.. Был и нету Берлина!.. Сдали, проклятые изменщики!.. — «за его подвиги и верные и полезные службы»… И подпись — «Елизавет»… Моею рукою…
Императрица поклонилась и с темным, налитым кровью лицом, шатающейся, усталой походкой пошла в свои покои.
По всей России с большим торжеством объявили о взятии Берлина, войскам были розданы награды. Наружно ничем и никак императрица не показала своего недовольства.
XVII
Берлин — была мечта императрицы на закате ее дней. Взять Берлин, «окоротить» лютого короля, передать в завещании престол своему внуку, маленькому Павлу Петровичу, назначив регентшей великую княгиню Екатерину Алексеевну, — вот что считала Елизавета Петровна своим долгом перед Россией. Но по слабости человеческой все откладывала писание завещания до завтра. Все казалось ей, что здоровье, бодрость и молодость к ней еще вернутся.
Взять Берлин и «окоротить» короля казалось делом простым и легким. Императрица знала, в каком отчаянном положении находился Фридрих. Он рассчитывал уже на помощь турок, искал какого угодно мира. Он думал только о том, чтобы не потерять всего и сохранить хотя бы остатки прежних владений, пускай даже не оружием, но переговорами. Он уже не верил в войска и в победу над русскими. Его мог спасти, по его собственным словам, только «его величество случай».
Берлин сорвался… Императрица знала, что ее союзница Франция не хочет, чтобы Пруссия стала русским владением. В Петербурге зашныряли официальные посланцы и просто темные личности, пошли «эхи» — о подкупе Бестужева, в коллегии иностранных дел торговались, предлагая заменить Пруссию одним из польских владений, хотя Польша в коалиции не участвовала.
Это казалось прямому, открытому, солдатскому сердцу императрицы гнусным и возмущало ее.
Она видела измену союзников, их зависть и недоброжелательство, она убеждалась в продажности своих генералов и самых приближенных вельмож, это расстраивало ее, и к ней вернулись былые страхи долгих, зимних петербургских ночей. Призраки прошлого, которые ей удалось было прогнать своими успехами, победами ее войск, весельем балов и маскарадов, гуляний и каруселей и охот, снова появились. Страшной казалась ей ее высокая большая опочивальня. Так живо представляла она себе «ту» спальню, что вдруг озарилась светом свечей внесенного солдатом канделябра, где заметались потревоженные тени и где увидела она насмерть перепуганное лицо Анны Леопольдовны.
Она казалась самой себе теперь такой одинокой и всеми покинутой. Она приблизила к себе оттолкнутую ею было великую княгиню Екатерину Алексеевну, большою радостью было для нее, когда к ней приводили ее восьмилетнего внука, милого «Пунюшку» — Павла Петровича. Она ласкала его мягкие волосы, радовалась его остроумным ответам и, пытливо вглядываясь в его глаза, искала в них «искру Петра Великого».
Берлин, измена Тотлебена, непростительная трусость Салтыкова сломили ее уже сильно надломленное здоровье. Чаще и сильнее стали кровотечения, лихорадки неделями не оставляли ее, но главное — ее красота ее покидала.
Она подходила к бюро из карельской березы с бронзовыми украшениями, доставала лист пергамента, на котором четким, красивым, каллиграфическим почерком была выписана последняя ода Ломоносова на день восшествия ее на престол 1761 года. Опустив потухшие глаза, она читала:
Владеешь нами двадцать лет,
Иль лучше льешь на нас щедроты…
Императрица подняла глаза. Ее мысль унеслась куда–то далеко. «Двадцать лет!.. Как скоро миновало время!.. Как было не пройти и ее красоте и ее молодости? Целая жизнь прошла… Жизнь прошла… Прошла…