Фридрих поднял светлые глаза к небу и проговорил:
— Какой победитель не обязан только своему оружию и своим успехом, и своим счастьем?
«Триумф и счастье, — думал он, — фортуна… все это даром не дается, все это надо завоевать…» Он повернулся к Зейдлицу и спросил его:
— Что делают русские?..
— Ничего.
— Как ничего?..
— Их фронт стал поперек их прежнего фронта, но это им нисколько не мешало драться. Они взяли часть наших пушек, мы взяли часть их.
— Ага, значит, шуваловские гаубицы перестали быть секретными… Ну, а все–таки?..
— Они стоят на месте, чистят ружья, кое–где слышна песня.
— Песня?.. Атаковать ты можешь еще раз?.. На рассвете, завтра?..
— Могу попробовать.
— Попробовать?.. Попробовать… Милый Зейдлиц, ты мне никогда еще так не говорил. Тогда уже ничего не надо.
Король примолк и смотрел вдаль. Надвигалась темная августовская ночь. Кисло пахло порохом и кровью. Издали неслись, становясь все слышнее, какие–то томящие протяжные звуки. Стонали раненые.
Фридрих нахмурился.
— Что же, по–твоему, они нас победили? Зейдлиц не ответил.
— Мы разбиты? — с раздражением в голосе сказал Фридрих.
— Нет… Но атаковать мы не можем.
— А если они нас атакуют?..
— Я думаю, они нас тоже не атакуют.
— Какое идиотское положение… Ну, идем ужинать. Со временем придет и совет. А где мой Шверин?.. Убит?..
— Я слышал, что он попал в плен.
— Этого только недоставало! Одно из самых глупых моих сражений. Ты знаешь, Зейдлиц, если бы не блистательная деятельность твоей конницы и если бы не гениальное твое ею руководство — мое положение было бы… дррянь!.. Вот тебе и Фермор!.. Пошли адъютантов приказать очистить поле сражения и собираться сюда, к Вилкенсдорфу.
Фридрих тяжело поднялся на крыльцо избы, где ему готовили ужин и ночлег, и вошел в горницу.
Крестьянка в коричневой кофте робко жалась в углу. При входе короля она стала низко, в пояс кланяться. Фридрих поднял на нее серые, умные, озабоченные глаза.
— Что вам? — сказал он.
— Вот, батюшка король… Просьба у меня к тебе. Как осчастливил ты, ваше величество, меня, вдову горемычную, пожалей ты меня и далее. Сын у меня растет… Дай ты ему какое ни есть место у себя.
— Ну!.. Ну!.. — сказал задумчиво Фридрих. — Как вы хотите, моя милая, чтобы я дал место вашему сыну, когда я сам не знаю, останусь ли на своем?
Он сел на деревянный табурет и, облокотясь на стол, ерошил парик на голове.
XV
Григорий Орлов был трижды ранен в этом страшном сражении. Последний удар был нанесен ему прусским драгуном. Тяжелая сабля рассекла лоб его прекрасного лица и залила ему глаза кровью. От сильного удара, от потери крови, от утомления и голода он лишился чувств. Когда очнулся, кругом была полная ночь, одиночество и тишина. Над ним было небо, покрытое, вероятно, облаками. Кое–где в просветах мерцали мелкие звезды. В томительную тишину ночи то тут, то там врывались жалобные, за душу берущие стоны.
— Воды!.. Воды!.. — кричал кто–то по–русски, казалось, совсем недалеко.
— Спасите, — неслось по–немецки.
Русские и немецкие солдаты мешались, и потому, что во мраке ночи не было видно тех, кто так страстно взывал о помощи, Орлову были особенно страшны эти голоса ночи. На него напал ужас. Обычное его легкомысленное отношение к жизни и к судьбе сменилось страхом. Что же будет, если он так и останется на поле?
«Жизнь — копейка, а судьба — индейка, — подумал он, — но попасть в плен?.. Какой позор!.. И что я буду делать в плену?.. Сие преужасно… Раны болят… А, да ну их!.. Надо искать своих… Смелее, Григорий».
Нога, простреленная пулей, распухла и была как бревно, однако повиновалась ему, оборванное штыком плечо саднило тупой болью, но больше всего мешала рана на лбу. Орлов встал и сделал несколько шагов. Он натыкался на тела убитых, на брошенную амуницию, казалось невозможным идти. Он присел на труп лошади.
— Куда я иду?.. Разве я знаю?.. — прошептал он и сам испугался своего голоса. — Где наши и где неприятель?.. Все перемешалось, и кто победил?.. Почему так тихо и темно?.. Почему не видно костров? Там, сзади чуть краснеет зарево потухшего большого пожара. Там Цорндорф. А кто в нем?.. Наши или его?.. Как отчаянно кричат и стонут раненые…
Он прислушался. Новый звук вошел в тишину ночи. Стучали колеса повозок.
— Кто уходит и куда?.. Они или мы?.. Нет, надо куда–то идти.
Он встал. Перед ним было поле, казавшееся черным. Он стоял, не зная, куда же идти.
Ждать до утра казалось ужасным. Беспутная его жизнь, петербургские приключения проносились перед ним, и казалось, что они были в бесконечной дали… «Красотки, красотки!.. Тысяча чертей в табакерку!.. Нет, хорошо жить… Надо все–таки жить… Замыть раны… Эх, в баню бы теперь!.. Залечить все сии поранения и снова в красивый уют петербургской жизни. Морду–то, поди, изуродовали…»
Несвязно, сначала без веры, просто по привычке, потом горячее и уже с детской верой обрывками, давно со слов матери заученными молитвами стал молиться Орлов.
Поле продолжало стонать, и в этих стонах был смысл и оправдание молитвы. Вдруг затихнет и снова поднимется волной ропота на судьбу и жалобой на людей. Не знал Орлов, когда было страшнее, когда была тишина или когда за душу хватали, щемили странные, порой совсем не людские звуки.
С востока потянуло свежим ветерком и нанесло запах сосны. Орлов вспомнил, что там был большой лес. Этим лесом прошлой ночью Фридрих обошел их позицию. Где–то теперь лютый король?.. И опять дохнул ветерок. С ним вместе прилетел новый протяжный звук, совсем не похожий на стон. Он точно родился в ночи и пришел из далекого, неведомого, таинственного мира. Будто кто–то провел смычком по струнам скрипки, и она запела протяжно и высоко. Орлов прислушался. Где–то, далеко ли, близко ли, пели свою странную песню казаки. Орлов пошел на звуки песни. Слышнее стало, как то пел скрипкой, то журчал и переливался флейтой тонкий, теноровый подголосок. В нем слышались трели полевых жаворонков, в нем был аромат степных трав и запах казачьих кочевий. За подголоском следила грустная, полная тоски песня.
— Ой вы братцы, мои братцы, атаманы–молодцы…
Не покиньте меня, молодцы, при бедности…
Голосов пять дружно пристали к этому одному голосу, сказавшему запевок:
При бедности, да при печали моей при большой…
Снова тонко, скрипкой вел подголосок, и осмелевший голос продолжал:
Еще в некоторое время пригожуся вам:
Заменю я вашу смерть животом моим,
Животом моим, грудью белою…
Орлов смелее шел на голоса. Точно ли то пели казаки? Не посланы ли были от Господа ангелы спасти его? Эта песня была созвучна стонущему полю, весь смысл которого был «замена смерти жизнью, грудью белой», весь смысл которого был жалоба на судьбу и мольба о помощи. Какие–то «братцы, атаманы– молодцы» были близко, были свои, кто мог помочь ему, провести к своим, напоить и накормить его, перевязать раны. Орлов искал огней костра, вглядывался в ту сторону, откуда и уже совсем близко, неслась песня. Но везде был тот же мрак, та же пустыня поля. Нигде не пахло дымом костра.