Петрович не слушает, не понимает того, что говорится, что он занят своими игрушками, расцвечивает флажками большую модель фрегата, стоящую рядом со столовой, или просто «попрыгивает» подле клетки с птицами, но вдумчивый Семён Андреевич не раз отмечал в своём дневнике, как отражались эти разговоры на чуткой и восприимчивой душе Великого Князя и как он их запоминал.
В этот раз к обеду были – вице–канцлер Воронцов, граф Никита Иванович Панин, граф Захарий Григорьевич Чернышёв, граф Александр Сергеевич Строганов и Пётр Иванович Панин.
В эти дни в Петербурге так много говорили о казни Мировича. Двадцать два года в России не было смертных казней, и эта первая казнь взволновала умы. Как ни старался Порошин отвести разговоры на темы, более подходящие для его воспитанника, Великого Князя, разговор всё возвращался к различным случаям казни людей.
Никита Иванович, большой гурман, приказал поставить к своему прибору «канфор» и варил в кастрюлечке «устерсы» с английским пивом. Великий Князь поставил у своего стула приступочку, встал на неё, внимательно следил за варкой и крошил хлеб к этому вареву.
Строганов, присутствовавший на казни Мировича, рассказывал мерным, спокойным голосом:
– Я никогда раньше не видал казней… Как ни относиться к этому безрассудному офицеру, должен признать – и на суде, и на эшафоте он себя молодцом держал. Никого не выдал, никого не оговорил. Что говорить – замысел был смелый!.. Всё сделал один… На казни… Громадная толпа народа… Крыши домов и весь мост на Неве – черны от людей. В оной толпе и ужас и любопытство. Казни у нас забыли, ныне увидели её во всём её устрашающем безобразии. Мирович взошёл на эшафот с благоговением. Так к причастию Святых Тайн подходят. Его бледное, спокойное лицо было красиво. Он сам склонил колени и положил голову на плаху. Взмахнул топор… Народ ахнул страшным ахом, точно то был один гигантский человек. Палач схватил отрубленную голову за волосы и, высоко подняв, показал народу – толпа содрогнулась, и от сего содрогания тяжёлые перила обвалились и мост поколебался… Брёвна перил поплыли по Неве.
– Ужасно… – сказал Пётр Иванович Панин. – И этого человека я хорошо знал… Нет… Нет… Довольно казней… Смертная казнь невозможна, не нужна… Она никого не устрашает… Она граничит с варварством. Разве в других странах, где семена гуманизма принесли свои плоды, ну, скажем, во Франции, возможно что–нибудь подобное?..
– Ну–у… Ещё и как!.. Славны бубны за горами, – сказал Воронцов. – Во Франции и народ, и правители много жесточее, чем у нас, понеже много среди них безбожников. У нас казнили Мировича… Так надо знать: за что его казнили?..
– И этого человека я знал, – вздохнул Пётр Иванович.
– Он покушался потрясти основы государства Российского… Он сам собирался казнить и, поверь мне, нас с вами не пощадил бы… Простого убийцу, разбойника у нас не казнят… Во Франции недавно, в Валансьене, казнили некоего Мандрина. Так кто такой был сей Мандрин… Ну просто контрабандист. Он наносил убыток королевским доходам. Его казнили, и притом с издевательством, с ненужною жестокостью и мучением. Мандрина – я читал в «Ведомостях» – привели на площадь в одной рубахе, босого, с верёвкою на шее, с доскою на груди, с надписью: «Атаман промышляющих заповедным торгом, оскорбитель величества, разбойник, убийца и нарушитель общего покоя». Не слишком ли много тут экзажерации!..[90] В руках у Мандрина была зажжённая двухфунтовая свеча. На площади – море народа. Патер Гаспари не провожал разбойника. Мандрин вошёл на амвон с такою же неустрашимостью, с какою препроводил всю свою жизнь, и сказал смотрителям сильную речь. Он всенародно молился Богу и просил у короля прощения за пролитую им кровь. Ему переломали на плахе руки и ноги, и палач хотел его ещё живым тащить с амвона на колесо, но господин Левеет по прошению епископа и многих знатных персон приказал удавить разбойника. Народ смотрел всё сие спокойно и шутками и свистом встретил муки казнимого.
Семён Андреевич Порошин страдал от этих разговоров. Он краснел, бледнел и неспокойно сидел.
«Им надо бы наперёд подумать самим с собою, а тогда говорить», – думал он. Но его страданий никто не замечал. Никита Иванович со вкусом рассказывал, как в Париже казнили какого–то аббата:
– И вот, значит, палач взвёл его на виселицу, накладывает петлю на шею, толкает его с лестницы, а аббат наш ухитрился зацепиться за лестницу ногою и не хочет повиснуть.
– Кому охота, – засмеялся Чернышёв.
– Тогда палач с силою толкает его и говорит: «Descendez donc, ne faites pas l'enfant, monsieur l'abbe».[91]
Все засмеялись, и Великий Князь со всеми. Пётр Иванович Панин наконец заметил недовольное лицо Порошина, понял его умоляющие знаки и переменил разговор. Он стал рассказывать о «положенном на будущий год под Петербургом лагере».
– Где же тот лагерь будет? – с живостью спросил Великий Князь.
– Под Красным Селом. Я там, Ваше Высочество, со своими гусарами ваш кирасирский полк атакую и вас самого в полон заберу.
Великий Князь внимательно посмотрел на Панина
– Если пойдёт дело на драку, – серьёзно сказал он, – гак мы и обороняться умеем.
Никита Иванович съел свои «устерсы», варенные в пиве. Лакей обносил блюдо с котлетами. Воронцов отказывался взять, Никита Иванович уговаривал его.
– Право, не могу больше. По горло сыт.
– Prenez donc, mon prince, – неожиданно сказал Великий Князь, – ne faites pas l'enfant.[92]
Порошин густо покраснел.
Ночью в глубокой комнате Зимнего дворца, опочивальне Великого Князя, у окна, на письменном столе тихо горят две свечи за зелёным тафтяным абажуром. Порошин, в камзоле, со снятым париком, сидит за столом и в большую тетрадь своего дневника записывает наблюдения за Великим Князем за истёкший день. В Петербурге стоит тихая осенняя ночь. Слышно, как плещут волны Невы о гранитную набережную. За ширмами на узкой кровати мечется, ворочается и стонет в неспокойном сне мальчик, Великий Князь Павел Петрович.
Скрипит гусиное перо по шероховатой бумаге, рыжеватые чернила длинною вязью строк ложатся в тетрадь.
«…Всякое незапное или чрезвычайное происшествие весьма трогает Его Высочество, – пишет Порошин. – В таком случае живое воображение и ночью не даёт ему покою. Когда о совершившейся пятнадцатого числа сего месяца над бунтовщиком Мировичем казни изволили Его Высочество услышать, опочивал ночью весьма худо…»
Страшные видения снятся Великому Князю. Обрывки фраз, слухи, сплетни, неосторожно сказанные слова, непродуманные рассказы вдруг вспоминаются в полусне–полуяви. Он вспоминает маленькую комнату в Александро–Невской лавре, обитую сплошь чёрным сукном, красный бархатный гроб с позументом, и в нём, с тёмным лицом, со шрамом на шее, – его отец, Император Пётр III… Почему он там?.. Почему всё так кругом таинственно, почему его не допускают туда и только из рассказов он видит эту страшную комнату и страшного и близкого покойника?.. Убит он или умер?.. И если убит, то по чьему приказу?.. Мирович с бледным лицом поднимается на эшафот, преклоняет колени и кладёт голову на плаху… Он никого не убивал… Он хотел посадить на престол Императора Иоанна Антоновича, который имеет все права на престол… И кто опять, по чьему приказу убил Иоанна Антоновича?.. Думы сменяются снами, становятся расплывчатыми, неопределёнными. Но жуть остаётся в них. Аббат ухватился ногою за лестницу… Какое страшное у него лицо! Голос палача звучит во сне грубой палаческой насмешкой: «Descendez donc, ne faites pas l'enfant, monsieur l'abbe». Двадцать два года при бабушке в России не было смертных казней. Встаёт перед ним бабушка, тяжёлая, большая, полная. Сладко пахнет от неё восточной амброй, мягкая рука ласкает Пуничку и смотрят, смотрят на него синие глаза с несказанной любовью… Добрая, милая бабушка!.. При ней не было казней. Теперь – казнят… Он точно чувствует холодную, маленькую, твёрдую руку, как касается она его горячего лба. Он слышит равнодушный голос матери: «Нет никакого жара… Его Высочество просто объелся…» Как холодно от этих слов!..
Пройдут года… Много лет… И некогда вдруг все эти видения раннего детства встанут со страшной силой, всё тогда в этот жуткий миг вспомнится, всё, что крепло и ожесточалось в детском сердце, и тогда в