– Каждому, ваше благородие, своя фортуна положена. Они попали в случай. Вы – нет.
– Когда Мазепа и Орлик, а с ними мой дед, бежали с Украины за границу, Пётр Великий написал гетману Ивану Скоропадскому, чтобы «изменничьих» детей прислать в Москву… Изменничьих!.. Каково!.. Моих отца и деда!..
– Могло, ваше благородие, и хуже быть. Пётр Великий шутить не любил.
– Наше имение конфисковали… Теперь мои сёстры умирают с голода в Москве, а мне и послать им нечего.
– В карты много, ваше благородие, играете.
– Нет… Что карты?.. Вздор!.. Каково, Тихон!.. Мировичи?.. С голода?.. Мировичи!.. Где искать мне правды?.. Где найти милосердие и уважение?..
– Вы пошли бы, ваше благородие, к гетману графу Кириллу Разумовскому, всё ему и изъяснили бы, как и что и в чём ваша обида. Он, сказывают, душевный человек, и до вас, малороссов, вельможа очень даже доступный.
– Да… Может быть, и так… Но, Тихон, не думаешь ты, что всё могло бы иначе для нас сложиться?.. И мы сами могли стать, как Разумовские, Орловы, Воронцовы, больше их, знатнее… Почему?.. А что?.. Только переменить и новую начать жизнь…
– Надоели нам, ваше благородие, эти частые перемены. Конечно, всё ныне беднее стало, как при покойной Императрице, но только и порядка больше, и обращение к нам такое деликатное, грех пожаловаться, в каждом простом, можно сказать, служителе не скота, но человека видят.
Мирович молча пил пиво. Он больше ничего не сказал. Он заметил, как вдруг сжались у Касаткина скулы, побледнели щёки и в глазах упорство воли.
«Нет… Не свернёшь, – подумал он, – за своё маленькое счастье цепляются, большого не видят… Мелюзга!..»
– Хозяин, – крикнул он. – Запиши за мной до жалованья… Прощай, Тихон. Спасибо за совет. И точно, попробую к гетману.
Дверь на тяжёлом блоке с привязанными кирпичами с трудом поддалась. Пахнуло сырым воздухом и навозом, ледяная капля упала с крыши Мировичу на нос. Мирович завернулся в епанчу и побрёл через улицу домой.
XIV
Гетман Кирилл Григорьевич принял Мировича без промедления. У него, как и у брата его Алексея, была слабость к малороссам. Он посадил молодого офицера и дал ему вполне высказаться.
– Ось, подывиться!.. – сказал он, когда Мирович сказал всё, чем он обижен. – Претензий, претензий– то сколько!.. И все неосновательные. Что денег нет – велика беда… Проси, сколько хочешь, – дам.
– Я милостыни, ваше сиятельство, не прошу. Я ищу справедливости и уважения к моей персоне.
– Усердною службою и верностью матушке Государыне дослужись до штаб–офицерского чина – вот и уважение получишь. А справедливость, так тебе грех на несправедливость жаловаться… Могло быть и много хуже.
– Иногда, ваше сиятельство, хуже бывает лучше.
– Вот ты какой!..
– Ваше сиятельство – Мазепа и Орлик… Удайся им… Мой прадед, переяславский полковник, а мои сёстры… В Москве с голода… С голода!..
– Что же, братец… Мазепа и Орлик? Хорошего мало в них вижу… За них–то ты и платишься… Отец, дед?.. Мёртвого из гроба не ворочают… Ты – молодой человек, сам себе прокладывай дорогу. Старайся подражать другим, старайся схватить фортуну за чуб – вот и будешь таким, как я и как другие.
Разумовский подался с кресла, давая понять, что аудиенция окончена. Мирович встал и откланялся ясновельможному гетману.
Смеркалось. На Невском мокрый снег, разбитый конскими ногами, смешался с навозом и коричневой холодной кашей лежал на деревянной мостовой. Жёлтый туман клубился над городом. Из непрозрачного сумрака синими тенями появлялись пары, четверики цугом с нарядными форейторами и тройки, скрипели по доскам полозья многочисленный саней.
– Пади!.. Пади!.. Поберегись, милой! – раздавалось в мглистом тумане. Фонарщик с длинной лёгкой лестницей на плече и с бутылкой с горящим фитилём в руке проворно бежал среди прохожих. Масляные фонари жёлтыми кругами светились в сумраке и провешивали путь. «Присутствия» кончились, и петербургский обыватель–разночинец спешил к домашнему очагу.
Мирович ничего этого не видел. Глубоко запали ему в душу слова гетмана: «…старайся подражать другим…» Кому же?.. Братьям Орловым, ему – самому Разумовскому?.. У него на расшитом кафтане пуговицы из бриллиантов чистой воды… «Старайся схватить фортуну за чуб…» Как они схватили?.. Но они–то схватили её за чуб переворотом!..
И вспомнил, как в бытность в карауле в Шлиссельбургской крепости ему говорили о безымянном колоднике и о том, что тот колодник не кто иной, как Император Иоанн VI Антонович.
На Литейной фонарей вовсе не было, и Мирович, попав в густой туманный мрак, должен был замедлить шаги. Кое–где в домах светились окна. Мирович шея тихо и думал о несчастном узнике. Печатной истории этого близкого времени не было, но кое–что писалось в «Ведомостях», да из уст в уста передавалось предание–рассказ о страшных ноябрьских днях 1741 года. Народнее око точно следило за злоключениями ребёнка–Императора, и в народе убеждённо говорили о том, что таинственный шлиссельбургский узник, которого никому не показывают, который никогда не выходит из своей тюрьмы и кому стол отпускается, как принцу крови, есть не кто другой, как несправедливо лишённый престола Император. Говорили об этом ладожские рыбаки, торговки на каналах, мелкие купцы и ремесленники.
В глубоком раздумье о несправедливости человеческой судьбы Мирович вошёл в ворота своего дома. На дворе как никогда отвратительно нудно пахло помойными ямами, на тёмной лестнице было скользко, перила были покрыты какою–то неприятною слизью. Мирович с отвращением поднимался к себе. Какой это был резкий контраст с тем, что он только что видел у Разумовского! Там широкий коридор и нарядная лестница были надушены амброй и ароматным курением. Ещё не смеркалось, как уже были зажжены многосвечные люстры и канделябры с хрустальными подвесками, и стало светло, как днём. Вот что значит уметь схватить фортуну за чуб и проложить себе дорогу!
В каморке Мировича был свет. На кухне, через которую проходил Мирович, кисло пахло просвирным тестом.
– Кто это у меня? – спросил Мирович у просвирни.
– А тот… Как его, бишь, звать–то, всё запамятую… Здоровый такой, мордастый, Афицер…
– Аполлон, что ли?
– Ну во, во, он самый. Полон…
В убогой комнате горела свеча, вставленная в бутылку Приятель Мировича, Великолуцкого пехотного ножа поручик Аполлон Ушаков, дожидался хозяина.
– Ну что?.. Был?.. – спросил он.
– Да, был же!.. Слушай… Замечательно выходит, чисто как напророчил он мне. Садись и слушай. Прости, угостить тебя ничем не могу.
Ушаков был старше Мировича. Крепкий малый с простым, круглым, румяным, загорелым лицом, с чёрными бровями, резко очерченными под белым низким париком, он восхищёнными глазами глядел на Мировича. Так уж повелось с самых первых дней их знакомства. Хилый и слабый фантазёр Мирович покорил себе крепыша Ушакова, и тот проникся благоговейным уважением к товарищу. Что сказал Мирович – то и правда. Мирович писал вирши… Мирович был адъютантом у Панина, Мирович беспечно проигрывал своё жалованье, изобретал какие–то системы выигрыша, Мирович смело и резко критиковал нынешние порядки и бранил самоё Императрицу… Простоватому Ушакову казался он высшей, непонятной натурой. И тот готов был часами слушать Мировича, и Мирович знал, что Ушаков умеет молчать, что Ушаков готов исполнить всё то, что он ему прикажет.
– Послушай, Аполлон… Как много значит беседа с большим человекам, который сам сделал свою фортуну… Видал я сейчас жизнь. Не моей чета… Хоромы, полк поместить можно – один человек живёт… Каково!.. Слуги!.. В щиблетах, ходят неслышно, говорят вполголоса… И всё через народ… Надо ж нам поднять народ… Народ всё может. Покажи ему только правду, и он пойдёт за тобою.